называемую республику Ойрат? — не менее упорен был и следователь.
Я уже объяснял: суть не в названии.
— В чем же?
Гуркин устало вздохнул и посидел молча. Следователь терпеливо ждал. Выдержка у него была завидная.
— Сотни лет алтайский народ жил в темноте, терпел нужду и беззаконие, — сказал Гуркин. — Его обманывали, притесняли, истребляли физически и нравственно, и он, как и многие сибирские племена, был обречен на вымирание… Только самостоятельное и независимое развитие могло спасти его от гибели.
— Независимое — это надо понимать как автономное? — спросил следователь, перебирая на столе какие-то бумаги и не отрывая от них взгляда. — Стало быть, предъявленное вам обвинение в насильственном отделении Алтая от России вы не отрицаете?
— Отрицаю. А слово «насильственно» считаю для себя оскорбительным.
Следователь оторвался от бумаг и посмотрел на Гуркина:
— Хорошо. Допустим, что его нет… этого слова. Что меняется?
— Суть. А это очень важно.
Следователь не придал значения этим словам и пошел дальше:
— Скажите: когда и как возникла идея о выселении русских с Алтая?
— Это чушь! Никогда и ни у кого такой идеи не возникало.
— А как же лозунг: «Алтай — для алтайцев!»
— Этот лозунг вовсе не означает, что алтайцы и русские не могут или не должны жить рядом.
— Что же он означает?
— Только одно, — помедлив, сказал Гуркин. — Земля эта и все, что есть на этой земле, принадлежит народу, коренному населению Горного Алтая, и народ имеет право жить на своей земле свободно. Об этом я уже говорил. Что касается лозунга… есть и другие лозунги, другие факты.
— Например?
Гуркин опять помедлил.
— Например, прошлогодний съезд в Улале. Четверть делегатов этого съезда составляли русские. Разве это ни о чем не говорит?
— Что еще?
— Съезд принял решение, но которому все бывшие кабинетские леса и земли должны отойти в неотъемлемое пользование туземного населения Алтая.
— Туземного? — уточнил следователь. — А русского?
— Русское население остается на землях, полученных при землеустройстве. Никто их не гонит. Об этом тоже сказано в постановлении съезда.
— Так. Что еще? — выпытывал следователь. Гуркин пожал плечами:
— Еще? — И поднял взгляд на следователя. — А еще — полагаю, вам это будет небезынтересно знать — жена моя Марья Агафоновна, до замужества Лузина, тоже ведь русская… и у нас с ней пятеро детей. Этот факт о чем-нибудь говорит? А еще, — излишне волнуясь и горячась, продолжал Гуркин. — Тридцать лет назад окончил я школу, открытую в Улале русским миссионером. Потом работал в иконописной мастерской бийского купца Борзенкова. Потом познакомился с хорошим русским человеком, ныне известным композитором и этнографом, Андреем Викторовичем Анохиным. Он и посоветовал мне, уговорил поехать в Петербург и поступить в Академию художеств… Вся моя жизнь, господин судебный следователь, — многозначительно посмотрел на того, — так или иначе связана с русскими. Разве это ни о чем не говорит?
Следователь как будто и не слышал последней фразы, ему были важны ответы, а не вопросы. Вопросы он сам задавал:
— Итак, вы поехали в Петербург вместе с Анохиным… Вам удалось поступить в Академию?
— Нет, в Академию поступить мне тогда не удалось.
В то время такое заведение инородцу было недоступно. К тому же я не имел необходимой для поступления в Академию рисовальной подготовки. Впрочем, все это не имеет отношения к сегодняшнему делу.
— Почему же не имеет? — возразил следователь. — Все, что связано с вашей жизнью, имеет отношение к делу… И меня прошлое, например, интересует не меньше настоящего.
Гуркин вздохнул и устало усмехнулся:
— А меня, господин следователь, больше интересует будущее.
Следователь опять не обратил внимания на его последние слова.
— Итак, — пошелестев бумагами на столе, сказал он и внимательно посмотрел на Гуркина, — поступить в Академию вам не удалось и вы вернулись на Алтай?
— Нет, на Алтай вернулся я только в следующем году.
— Чем же вы занимались в Петербурге?
— Мне повезло. Когда я не был принят в Академию, один из профессоров, наверное, пожалел меня, а может, увидел в моих этюдах нечто такое, что и заставило его передать их Ивану Ивановичу Шишкину…
— Фамилию профессора, который передал ваши этюды Шишкину, помните?
— Да, конечно, профессор этот — Александр Александрович Киселев.
— Итак, профессор Киселев передал ваши этюды Шишкину… Что дальше?
— Мне было велено зайти к Шишкину. И я отправился на другой день на Пятую линию Васильевского острова, в дом под номером тридцать, в котором жил Иван Иванович. И он сам открыл мне дверь. Позже для меня это приобрело символический смысл: Шишкин открыл дверь мне в искусство, принял меня как сына — и оставил у себя. Мог ли я мечтать о большем! Да, в Академию меня не приняли, по я был принят Шишкиным. Жил в его доме, работал с ним. Никакая Академия не могла бы заменить уроков этого великого мастера! — Гуркин помолчал, просветленно и мягко улыбаясь. — Более русского человека, чем Шишкин, я никогда не встречал. И мое отношение к нему… это я отвечаю на ваш вопрос о моем отношении к русским. Так вот представьте: Горному Алтаю обязан я своей жизнью, всем остальным в жизни обязан я Шишкину, своему учителю, великому русскому пейзажисту.
— Вы долго жили и учились у Шишкина?
— Учился и учусь у него всю жизнь, — просто, без всякой позы ответил Гуркин. — А жить вместе с ним довелось всего лишь полгода. Весной Шишкин внезапно скончался. Смерть его потрясла меня, выбила из колеи. Оставаться в Петербурге я не смог и вскоре уехал на Алтай.
— И больше уже не возвращались?
— Вернулся через год.
— И чем занялись?
— Занятие у меня было одно. Поступил вольнослушателем в Академию художеств.
— Вас приняли?
— Да. Меня знали как ученика Шишкина, а это было отличной рекомендацией. Ну и сам я к тому времени уже кое-что мог — уроки Шишкина даром не прошли. Моими пейзажами заинтересовались, и я стал даже получать заказы…
— И вы к тому времени уже считали себя вполне законченным, профессиональным художником?
— Нет, — слабо усмехнувшись, покачал головой Гуркин. — Пожалуй, нет. Законченным художником я и сейчас не считаю себя. Но поверил в себя именно тогда… скорее, после одного случая.
— Что это был за случай? — спросил следователь. Скрупулезность его допроса вызывала у Гуркина двойственное чувство: с одной стороны льстило внимание к его творчеству, а с другой — возникало невольное душевное сопротивление: все-таки следователь проявлял излишнее любопытство, касаясь вопросов, далеких от нынешнего дела. Однако, подумав и оцепив свое теперешнее положение, Гуркин решил, что делу это не повредит, и продолжал отвечать на все вопросы, ловя себя на том, что говорить о творческой своей