Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взгляд его остановился на руках Катчинского. Как беспомощно и жалко выглядели они! Воск свечей, заупокойная месса, звон погребального колокола представились Лаубе при взгляде на эти руки. Пальцы их так исхудали, стали такими тонкими! На них не было ни обручального кольца, ни перстня с рубином — подарка Фанни. Значит, музыкант Катчинский кончился…
Лаубе взял руку Катчинского, подержал ее в своей. Он почти не чувствовал ее, до того она была легка.
Звон стекла и громкие рыдания заставили Лаубе оглянуться. Посредине двора стоял хаусмейстер Иоганн. Лицо его было искажено болью, слезы обильно текли по морщинистым щекам. Он порывался что-то сказать — и не мог. Обойдя осколки, он направился к коляске и, став перед Катчинским, низко опустил голову. Он молчал, неловкий, дрожащий, но искренний в своей печали. Горестное молчание старика сказало Катчинскому больше самых горячих слов. Глаза его стали влажными.
— Не надо, Иоганн, — тихо проговорил он. — Не я один такой. Я рад тебя видеть.
— Что же это? Что? — простонал старик. — Неужели война… и вас не пощадила?
— Да, Иоганн.
Хаусмейстер ушел, согбенный и, казалось, еще более постаревший. Плечи его подрагивали.
Некоторое время Катчинский и Лаубе молчали. Катчинский — взволнованный проявлением искреннего горя, Лаубе — стараясь собраться с мыслями и решить, что сказать Катчинскому, о чем спросить его.
— Я предлагаю выпить за ваш приезд, маэстро, — наконец проговорил Лаубе.
— Хорошо, — ответил Катчинский. — За мой приезд.
Лаубе обошел осколки стекла и, пробормотав по адресу Иоганна: «Старый сентиментальный осел», — спустился в подвал. Здесь, в прохладной темноте, у бочек, пахнущих пряно и горько, он оценил все преимущества возвращения Катчинского. Дрожащими руками нащупал в связке ключей крохотный ключик и, удовлетворенно улыбнувшись, подумал: «Об этом пока ни слова. Проявим участие и заботу. Но где же красавица Фанни, которой вскружил голову Катчинский. Она, конечно, бросила беспомощного музыканта. Ей ли, королеве балов, толкать коляску калеки, ухаживать за ним, подавать лекарства, беседовать с врачами, выслушивать жалобы больного… Таковы женщины… Но что же случилось с Катчинским? Что так беспощадно изломало его? Он одинок и беспомощен, убит горем. Нужно помочь ему, окружить его заботой и вниманием. Не старая ворона, а хорошенькая горничная должна ухаживать за ним. Я предоставлю ему врачей и отличное питание, цветы каждое утро. Он стоит этого…»
Щурясь от яркого солнца, Лаубе поставил на стол две бутылки вина. Старуха в архаической шляпе внесла в квартиру чемоданы, открыла окно во двор. Лаубе видел ее, бесшумно двигающуюся по комнате.
— Выпейте, маэстро! — Лаубе наполнил стакан, подал Катчинскому.
Тот взял, хотел поднести к губам, но стакан выскользнул из руки и звонкими осколками рассыпался по плитам двора.
— Нет… мне, видно, больше не пить вина.
Рука его бессильно повисла.
«Сегодня часто бьется посуда, — подумал Лаубе. Неплохой знак».
— Я выпью за вас, Катчинский, за ваш приезд.
— Спасибо.
Лаубе уселся за стол, задумчиво уставился в угол двора.
— Я вспоминаю тот далекий апрель, маэстро. Чудесная была весна! Как беспощадно время! Оно разрушает многое. Все рухнуло, и я, как крыса, едва вылез из-под обломков. У меня нет ни сил, ни надежд! Но я рад вашему приезду.
— Сомневаюсь в этом, Лаубе.
— К чему сомнения? Разве у вас не было доказательств, что я не был равнодушен к вашей судьбе? Не слова горя и печали смогу предложить вам, а нечто другое. Я пью за ваше выздоровление!
— Нет, Лаубе, кажется, мне больше не быть здоровым.
— Что вы, маэстро! Мы поднимем вас на ноги. Деньги всесильны. Они способны создать чудо.
— Но у меня их нет.
— Можете располагать моими.
Катчинский долю молчал, казалось погруженный в воспоминания.
— Нет, — заговорил он, — я не нуждаюсь в вашей помощи. Вы десять лет тому назад помогли мне, но ваши деньги не принесли счастья. Золотым ключом вы открыли мне дверь Америки. И что же? Я там был мимолетной сенсацией. На меня смотрели как на диковинку. Многие приходили в концертный зал, чтобы отдать дань моде, послушать музыканта, о котором писали в газетах, что его руки так дорого стоят. Дорого стоят… — Катчинский горько улыбнулся. — В начале концерта слушателями еще владел интерес: что же дадут эти необыкновенные руки? Затем они чувствовали разочарование и досаду. Лео Катчинский, оказывается, играет не хуже и не лучше других заезжих знаменитостей. Значит, цена рук, о которой раструбили газеты, не более как рекламная уловка. О, Лео Катчинский ловко выуживает из карманов публики доллары! И этим исчерпывался интерес ко мне. Во втором отделении слушатели платили мне безразличием. Они были равнодушны к тому, как я раскрывал сокровищницу мелодий Моцарта, как владел инструментом. Они не слушали меня. Я их обманул, не дал, по их мнению, ничего экстраординарного, и они мстили мне за это: глазели на туалеты дам, скрывали зевоту в пухлых ладонях. А утром, читая в газетах отчет о концерте, скептически улыбались и думали, что их теперь не проведешь: лучше уж убить вечер в варьете, где клоун-эксцентрик исполнит Моцарта на кухонных сковородках, не рекламируя себя великим музыкантом…
«Он, видно, заболел там не только физически, — думал Лаубе, слушая Катчинского. — Моцарт не в большом почете в Америке. Это огорчает музыканта. Глупец! Не может понять, что мир живет в промежутке между двумя схватками. Моцарт — лишний».
Катчинский откинулся на подушку, закрыл глаза. Казалось, он заснул. Лаубе наполнил стакан. Журчание вина заставило Катчинского поднять голову. Глаза его блеснули болезненно ярко.
— Я бежал из Америки, этого современного Содома, бежал от наглой ее крикливости, от вульгарной пестроты, от угнетающей душу механизации. Мне там не было места… В Лондоне меня встретили лучше. Я разъезжал по стране. Но… началась война. Я не буду рассказывать подробностей… Мне тяжело… Бомба попала в наш дом. Фанни была убита, я ранен осколками в позвоночник. И вот… последствия. Лондонские друзья помогли мне возвратиться на родину….
Схватившись за голову руками, Лаубе зашатался из стороны в сторону.
— Фанни… убита бомбой? О боже!..
— Как жестоко отомстил нам ее отец! — тихо продолжал Катчинский. — Я узнал: во время владычества наци в Австрии он стал директором Рейхсбанка. Он планировал финансовые операции, питавшие войну. Он открывал сейфы, и золото плыло широкой рекой на «фау-2», на бомбы… Он убил свою дочь, искалечил меня. Будь проклято его имя и всех, кто…
Катчинский откинулся на подушку.
— Да, — проговорил Лаубе. — Старый Винклер был порядочной скотиной. Но… маэстро, что с вами? — Лаубе подошел к коляске, всмотрелся в бледное лицо Катчинского, поправил плед на ногах. Тот не шевельнулся. — Что с вами? Вам плохо?
Он позвал старуху. Вместе с нею снял Катчинского с коляски, отнес в квартиру и, уложив на диване, на цыпочках вышел во двор. Оглянувшись на окно квартиры Катчинского, Лаубе поспешил к себе. В кабинете он извлек из ящика стола небольшую шкатулку. Среди бумаг, потерявших ценность, нашел ту, которая была нужна сейчас. Десятилетие не отразилось на ней. Она была новенькой, хрустящей. «Теперь он не смог бы так четко подписаться», — подумал Лаубе, бережно укладывая бумажку в шкатулку.
А на третьем этаже, выколачивая пыль из ковра, Рози пела:
Ах, апрель, веселый месяц,Ах, апрель!Легкое весны дыханье,Птичья канитель.
Ах, апрель! Цветут фиалки,И звенит ручей.Сердце мне отдать не жалко —Взять его сумей.
Глава четвертая
Над городом плывут перезвоны колоколов. Отголоски торжествующей меди доносятся до двора Лаубе. Колокола перекликаются под весенним небом певучими голосами и постепенно, один за другим, умолкают. В ближней кирхе начинает звучать орган. Мощный поток хорала течет по улицам полноводной рекой. На скорбной ноте орган обрывает свое пение. Колокола молчат.
Наступает не тревожимая ничем, прозрачная, как голубое апрельское небо, тишина. Быть может, в такие же тихие часы в старинном доме невдалеке от Грюнанкергассе Моцарт и написал свою «Женитьбу Фигаро». Это было два столетия назад. На высоте второго этажа на стене прибита мемориальная доска с первыми тактами моцартовского творения.
Тишина длится недолго. Снова звенят колокола, и умолкший было орган исторгает целую бурю звуков. Воскресный утренний час посвящается молитве. Улицы пусты.
Во двор выходит однорукий Гельм. Садится на скамью у зеленой от плюща стены, закуривает. Сидит он долго. Слушает пение органа, думает. Четкий стук каблучков заставляет его насторожиться. В арке ворот показывается празднично одетая Рози. В бархатной черной корсетке с зеленой шнуровкой, в красной каемчатой юбке, в зеленых чулках до колен и новых туфельках она великолепна. Тяжелые русые косы уложены на голове диадемой. В красных от непрерывной работы руках Рози держит небольшой молитвенник с перламутровым крестиком на кожаном переплете — дар благочестивой фрау Райтер.
- Полынь-трава - Александр Васильевич Кикнадзе - Прочие приключения / Советская классическая проза
- Здравствуй и прощай - Лев Линьков - Советская классическая проза
- Витенька - Василий Росляков - Советская классическая проза