«Ну, — с улыбкою сказала Фирузе, когда Баг отключился, — теперь уж точно я остаюсь. В вечерний разговор двух старых друзей женщинам лучше не мешаться. Об одном прошу — пива много не пей. Знаю я Бага. Лучше бутылка вина, чем пять кружек пива». — «Фиронька, я вообще не собираюсь…» — растерялся Богдан. «Человек предполагает, — рассудительно молвила мудрая Фирузе, — а Аллах располагает». Богдан даже слегка обиделся. «Аллах вообще лозу пить не велит, ты что, забыла?» — «Это он нам, мусульманам, не велит, а за вами просто присматривает. Но все запоминает». — «Так что ж ты, раз он запоминает, мне советуешь вино пить?» — «Я тебе советую не вредить себе. Аллах любит, когда люди заботятся о своем здоровье и, если зло неизбежно, выбирают наименьшее».
В устах заботливой Фирузе Аллах порою напоминал добродушного и скромного семейного доктора, у которого всегда и для каждого есть простой рецепт, как не повредить себе; а остальное — кисмет.
А может, Фирузе права? Может, так и надо?
На всякий случай выйдя пораньше, Богдан подкатил к условленному перекрестку прежде напарника. Первое путешествие по ни разу доселе не виданным улицам прошло как в тумане: Богдан опасался заблудиться, или не суметь объясниться с водителем, или разминуться с другом… Все обошлось, а ехать оказалось не слишком далеко. Богдан не говорил на иврите, а водитель не говорил ни по-ханьски, ни по-русски; но нынешний Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси[14] Богдан Оуянцев-Сю, сменивший Раби Нилыча на этом высоком посту несколько лет назад, сумел с достаточной степенью вразумительности выговорить адрес по-здешнему, — а водитель, докатив до названного места, с улыбкой повернулся к седоку и, каким-то чудом безошибочно угадав его национальность, в качестве ответной любезности сумел вполне внятно произнести на русском: «Двадцать семь деньги». Богдан старательно сказал: «Тода»[15], потом извлек из кармана горсть только что наменянных в гостинице местных лянов и чохов. Из уважения к древним обычаям ютаев их улусу даровано было право выпускать свои деньги по курсу — да и по виду — один к одному с общеордусскими денежными знаками, только вдобавок ко всем обычным письменам и узорам они несли на себе еще и привычные ютаям названия (зато и хождение имели только на территории улуса); местные козаки звали их по-свойски шенкелями да огородами.
Расплатившись, минфа[16] вышел в упоительное благоухание цветущего миндаля. Его бывший начальник жил в уютном пригороде Яффо, называвшемся зычно, колокольно: Рамат-Ган; Богдан знал уже, что это значит «Высоко расположенный сад» или даже, можно сказать, «Сад на холме». Холм, правда, к сезонам оставался равнодушен и выгибал свою широкую спину одинаково и в дождь и в вёдро, но бескрайний сад, в котором будто бы невзначай, сами собою, росли уединенные жилые дома и коттеджи, вот-вот собирался полыхнуть знойной, слепящей, как полдень, зеленью сикомор и смоковниц, и северное сердце Богдана заходилось от восторга — да тихой тоски по тому, что эта неистовая красота не его…
Не прошло и минуты, как с севера подкатил «цзипучэ»[17], и то был Баг. «Как он осунулся!» — подумал Богдан. «Как он посолиднел!» — подумал Баг. Друзья, однако, не успели даже обняться; дверь ближайшего дома — скромного, в два этажа — отворилась, и явно поджидавший их Мокий Нилович, придерживая застекленную створку одной рукою, вышел на порог и проворчал: «Ну, вот. Дружба кочевых и оседлых в разгаре. Почему-то я так и думал, молодые люди, что нынче увижу вас обоих».
И вот теперь Богдан и Баг шагали по вечерним улицам Яффо молча. История, рассказанная Раби Нилычем, потрясла обоих.
«Так вот почему приглашены все Кормибарсовы, — думал Богдан. — Я-то думал, что это они из-за меня, — а на самом деле, похоже, я из-за них. Но почему бек никогда ничего не рассказывал? А знал ли он сам? Может, его отец, Измаил, и ему не поведал о своей великой роли?»
Так вполне могло статься. Старик был очень горд, а потому — очень скромен.
«Вот откуда его старая дружба с отцом Раби Нилыча…»
Баг тоже думал о сложных хитропутьях истории. Как мало порой надобно для того, чтобы все пошло именно так, а не иначе, как мало — и как, в то же самое время, много. Амитофо… Время от времени он искоса поглядывал на Богдана; давно же Баг не видел друга! Напрасно Баг так долго избегал с ним встреч… Совершенно напрасно.
Оба приятеля инстинктивно чувствовали, что разговор их, раз начавшись, будет долгим, и потому не хотели его комкать, начиная посреди веселой толпы. На завтра приходился праздник: Йом ха-Алия, День Восхождения из топких низин рассеяния. На рассвете исполнялось ровно шестьдесят лет с той поры, как первый ордусский транспорт с ютаями, бегущими из Европы, вошел в яффский порт, и сразу же (все уж было подготовлено, и ждали только этого события) Большой Совет Ордуси утвердил загодя подписанный императором указ об образовании на территории, специально выделенной из Тебризских земель, нового улуса с административным центром в Иерусалиме. Конечно, Иерусалим — особый город; но то, что там расположилось улусное правительство, никак не умалило его роли религиозного центра сразу трех великих религий; святыней многих Иерусалим был всегда, а вот столицею за всю свою историю служил только ютаям — так что решение выглядело вполне справедливым, и приняли его соответственно. В конце концов, для Ордуси с ее мешаниной вер и племен подобное не в новинку; стоит лишь то, что не может стать ни твоим, ни моим, сделать нашим — и многие проблемы отпадают сами собой; конечно, это наивный подход, но бывают в жизни положения, когда лишь наивность и выручает.
Оставалось поражаться, как слаженно и организованно было начато великое, несколько лет потом занявшее дело: первый разговор Измаила Кормибарсова с Моше Рабиновичем состоялся осенью (Раби Нилыч не сказал точно, в какой день — не знал или не помнил) — а уже к концу европейского февраля все оказалось оговорено, согласовано и корабли пошли. Правда, злые языки и по сию пору не уставали твердить, что если бы не это вопиющее вмешательство азиатской империи в суверенные дела демократической Европы, кайзер ни за что не вручил бы обер-камергерские ключи и канцлерскую должность Шикльнахеру, выпущенному таки под рукоплескания интеллектуалов из сумасшедшего дома; мол, такого национального унижения, такого плевка в лицо, как наспех замаскированная под доброе дело кража нескольких миллионов подданных, немцы не смогли стерпеть, и — пошло-поехало; но Богдан и прежде полагал, что тут, как оно часто бывает, валят с больной головы на здоровую (в конце концов, «Майн курцер курс» был написан задолго до начала ютайского исхода); после рассказа же Раби Нилыча он в том уверился. Во всяком случае, даже если тебя и впрямь как-то унизили, следует умнеть, а не терять рассудок окончательно ведь ни за что, без вины история, в отличие от людей, никого не унижает.
И судя по веселью, царившему на улицах Яффо, никак нельзя было заподозрить, что здешние ютаи сейчас, или когда-либо прежде, чувствовали себя украденными или еще как-то разыгранными в чужой, не имеющей к ним отношения игре.
Было светло как днем: отовсюду слышалась музыка, витрины и окна бесчисленных лавок и магазинов, кофеен и харчевен сверкали и лопались от перепляса цветных огней, и сами люди на улицах то и дело танцевали, даже пели что-то… Богдан любовался; чужая радость всегда греет сердце, даже если ты не имеешь к ней отношения — а Богдан все ж таки чуть-чуть да ощущал себя сопричастным: ведь он был ордусянином, к тому же внучка Измаила Кормибарсова была его женою. Он только жалел, что совсем не знает языка: гомона не понимает, темпераментных выкликов не понимает, не понимает песен, и даже буквы уличных надписей, странные и необъяснимо красивые, напоминали ему не более чем сложенные из чурбачков фигуры для городошной игры.
Впрочем, и неютайская речь тут тоже звучала. Сколько мог судить Богдан, арабский был вполне в ходу; а вот и родная речь прилетела: пятеро молодых, лет двадцати, парней, один то ли ханец, то ли монгол, двое — очевидные славяне и трое — не менее очевидные ютаи, обняв друг друга за плечи, энергично шагали в ряд (им, смеясь, уступали дорогу) и пели громко, накатисто, почти не фальшивя, с нарочито серьезным и возвышенным видом:
Здесь ютаи живут,Что само по себе и не ново.Они счастье куют.Счастье — всякого дела основа.Вот уж свечи зажглись.Кантор тихо молитву читает…Я люблю тебя, жизнь.И вы знаете — мне помогает!
Баг тихо тронул его за плечо, и Богдан, очнувшись, понял, что стоит, улыбаясь до ушей, и, затаив дыхание, смотрит вслед весельчакам. Поворотившись к Багу, он смущенно пожал плечами и сказал: