приходило, что Иван Георгиевич втайне что-то по ночам сочиняет. Придет, бывало, с ужина, засядет за свой рабочий стол и пишет, не выпуская изо рта махорочной закрутки.
В последний раз я видел Ивана Машукова в 1953-м или 1954 году, точно не помню, в Москве, куда издательство вызвало его для работы над рукописью.
Он жил на квартире у своего давнего друга, бывшего «токовца» Николая Драчинского, и ужасно страдал от тяжелой болезни, не предполагая, насколько она опасна. Он весь был поглощен своей книгой, только и говорил о ней, возлагая на нее все свои надежды. Сдав в печать роман, Иван Георгиевич уехал в Хабаровск, слег и вскоре умер.
Так и не суждено ему было увидеть изданной свою книгу, над которой он трудился более десяти лет, начав ее еще в тридцатых годах в редакции «Тихоокеанского комсомольца».
А тишайший Гриша Кравченко, комсомолец из харбинского подполья! В восемнадцать лет он уже изведал пытки в японском застенке. О том, как ему удалось бежать из тюрьмы и перебраться в Хабаровск, никто, кроме редактора, не знал. Да мы и не спрашивали об этом Гришу свет Иваныча, как мы дружески называли его. Он тоже был неразлучен с Комаровым и только ему доверял свою музу, а когда однажды Петр, не спросясь Кравченко, опубликовал в газете его стихи, Григорий свет Иваныч ходил сам не свой.
— Да рано мне публиковаться, — жаловался он. — Не поэт я еще вовсе. Стихи эти я написал в харбинской тюрьме на папиросной бумаге. А когда меня вызвали на допрос, я сжевал ее. — И засмеялся, обнажая крупные, неровные зубы.
Вообще жизнь Григория свет Иваныча была полна тайн. Мы как-то уже свыклись с его простецким видом, с тем, что Гриша довольно часто вечерами был под хмельком. Ночевал он, как и большинство сотрудников нашего ТОКа, в редакции, на своем рабочем столе, не имея ни подушки, ни одеяла, ни простыни. Носильные вещи покупал ему Володя Киргизов, но Гриша совершенно не берег их, ужасно занашивал и ходил в затрапезном виде.
И вот в одно прекрасное утро он явился перед нами «как денди лондонский одет». Правда, он не успел сходить в баню, хотя она была через дорогу на Плюснинке, не успел постричься и побриться, но все на нем было как с иголочки: синий, в светлую полоску костюм, полуботинки-джимми, голубая сорочка с ярко-красным галстуком и, главное, фетровая, табачного цвета шляпа с узкими полями.
— Откуда это у тебя, Гриша?
— Брат мой Сашка из Манчжоу-го приехал, — таинственным голосом сказал он и, оглядываясь по сторонам, тихо прибавил: — Он у Ложкина в фотолаборатории спит. Только, ребята, ни о чем Сашку моего не спрашивайте.
Так и осталось для всех нас загадкой, как это удалось младшему Кравченко, как и Грише, харбинскому комсомольцу, неожиданно перебраться через границу в Хабаровск с тремя огромными чемоданами.
Вскоре Саша стал работать в газете выпускающим. Первое время он ютился с братом в фотолаборатории, а когда, после продажи КВЖД, в Хабаровск приехали сестра и мать, им через Листовского выхлопотали небольшую комнату на четверых.
А через год эту милую семью постигло несчастье. Темной зимней ночью, когда Саша шел из типографии с оттисками газетных полос, его убили.
Редактор, ожидавший оттиски, стал звонить в типографию:
— Где Кравченко?
— Час тому назад унес полосы.
— Куда же он мог забрести, ведь ходу-то от типографии всего десять минут.
Прошел час, другой, а выпускающего нет. Решили, что Сашка заболел и зашел домой. Послали дежурного выяснить, в чем дело. Дома сказали, что Саша как отправился с вечера в типографию, с тех пор и не появлялся. Узнав об этом, редактор забил тревогу. Подняли на ноги всю редакцию.
Едва рассвело, на дворе, где жили Кравченки, нашли окоченевший, запорошенный снегом труп Саши.
При каких обстоятельствах он погиб, так и не выяснили.
Притих, замкнулся старший брат. С горя стал чаще выпивать, а выпив, не стыдился слез. Целый месяц безотлучно находился с ним Петр Комаров. Подбадривал товарища, утешал.
А в 1941 году в осенних боях под Москвой Григорий свет Иваныч погиб. Погиб геройски, первым поднявшись в атаку, когда командир взвода скомандовал:
— Коммунисты и комсомольцы, вперед!
Жаль, что до сих пор еще не собраны в отдельную книгу стихи Григория Кравченко, а ведь они вполне этого заслуживают.
В свое время Петр Комаров немало потрудился, собирая стих к стиху небольшое наследие этого интересного, самобытного поэта. Но довести дело до конца не успел.
Наша дружная редакционная семья, к сожалению, оказалась не без урода. Затесался к нам в ТОК некий Филипп Лундик-Ефимко, и все, как говорится, смешалось.
Он приехал откуда-то с Украины после газетного техникума и, сочтя нас глухими провинциалами, начал предъявлять такие требования, что все в редакции пришли в смятение. А кое-кто, вроде Гриши Кравченко, даже побаивался его. Но вот Лундик-Ефимко написал нечто вроде очерка и положил на стол Машукову, который, после ухода Комарова в армию, занял место секретаря.
Обычно очень сдержанный, корректный, Иван Георгиевич, прочитав сочинение Фили, взорвался:
— Вы только послушайте, что он пишет: «Солнце ховалось за сопку, а комсомольская работа на заводе была далеко не на высоте...» А фасонит-то как, а фасонит-то! — И, смяв листы, бросил их в корзину.
— Банзай! Ты у меня попомнишь! — процедил сквозь зубы Ефимко и выбежал из секретарской комнаты.
Нашим редакционным машинисткам, за которыми Филипп пробовал приударять, он говорил:
— Я для вас, девушки, самый выгодный жених!
— Почему, Филя?
— Потому что подкидыш, у меня фактически нет никакой автобиографии, и для отдела кадров я чистый клад. Любую форму анкетки я заполняю одной-единственной буквой «зет». Так что, будьте уверены, мне в будущем обеспечена карьера!
Девушки не так давно приехали из Харбина, для них все это было дико, и, поняв слова Филиппа по-своему, в душе даже пожалели его.
— А имя твое откуда и двойная фамилия? — спросила одна из машинисток. — Или ты сам их себе выдумал?
Этот вопрос, может быть, впервые заставил Филиппа задуматься. Ведь с тех пор как он помнит себя, его звали Филиппом Михайловичем Лундиком-Ефимко.
— Да, сам!
— Это у тебя