И вот наконец мне пришла в голову разумная мысль: пойти к моему доброму другу Аввакуму Захову. У него в гостиной камин, и зимой он всегда поддерживает в нем огонь.
2
Я ходил в гости к профессору, потому что мы работали с ним в одном институте, в одной лаборатории, нас сблизили общие научные задачи. Случалось, иногда к нему приходила и его дочь Надя (я уже говорил, что ее глаза напоминали мне глаза моей Христины — игривые, хитрые, лукавые). Разумеется, я помнил Христину такой, какой она была лет пятнадцать-шестнадцать тому назад, но это не имеет значения — Надя моложава, а я уже не молодой человек: тридцать лет — не шутка... И не из-за Нади я ходил к профессору, а потому, что нас с ним сближали общие профессиональные задачи, и, наконец, потому, что он любил играть в шахматы и я испытываю к этой игре такую же симпатию, как и он. Вот почему мое присутствие в профессорском доме объяснимо. А почему туда ходил Аввакум — это обстоятельство длительное время было окутано для меня тайной.
Если случалось, что мы появлялись у профессора вдвоем с Аввакумом, а Нади там не было, я тактично уступал роль первой скрипки моему другу, то есть незаметно выключался из разговора, говорил о чем-либо лишь тогда, когда тот или другой задавали мне вопросы. Поскольку, однако, оба не особенно старались вовлечь меня в беседу, а иногда даже вообще забывали обо мне, я внимательно вслушивался в их разговоры и, точно бесстрастный компьютер, заносил каждую их мысль в соответствующие досье-характеристики. Так я постепенно и понял, что влекло Аввакума к профессору и его дому.
Большинство пожилых людей, проводящих свои дни преимущественно в уединении, с большой охотой рассказывают обычно свою биографию и делятся своими воспоминаниями всякий раз, как только случай предоставит им любопытных или хотя бы просто внимательных собеседников. Это правило полностью применимо и к моему профессору. Но я бы ни в коем случае не стал утверждать, что Аввакум слушал профессора с одинаковым вниманием и что он проявлял одинаковый интерес к его рассказам. Нет! Когда профессор, например, с увлечением повествовал о том, как он жил в Париже, проходя специализацию по микробиологии в Пастеровском институте, какая историйка была у него с хозяйской дочкой и в каком ресторане около Люксембургского парка он однажды ел устриц в соусе, приправленном лимонным соком или соком винной ягоды, и о других событиях подобного рода, Аввакум явно скучал, пускал клубы дыма из трубки и смотрел сквозь них, погруженный кто знает, в какие мысли и дела. Он делал вид, что слушает, но я мог поставить старую, заслуженную честь коровы Рашки против шумной славы всех современных коров с высокими надоями, что Аввакум не слышал ни единого слова из прочувствованных рассказов профессора, а думал, наверное, о загадочных письменах фракийцев или этрусков, о последнем представлении «Щелкунчика» Чайковского или о каком-либо новом издании сборника алгебраических задач. Кто знает, о чем думал Аввакум, когда профессор рассказывал о старшей дочери своих парижских хозяев или об устрицах в соке винной ягоды и о Люксембургском парке?
Совершенно иной интерес проявлял Аввакум к житью-бытью профессора, когда тот начинал говорить о той истории с девушкой Виолеттой из села Дивдядово Шуменской околии. О святая простота, богиня из богинь!.. Когда ее дух воцарялся в доме профессора, Аввакум весь превращался в слух, а стены профессорской гостиной внезапно исчезали, превращаясь в округлые холмы над Дивдядовом и долиной Тичи, золотой благодаря пшенице и шелковой благодаря кукурузе, богатой преданиями старины, в зное которой хвосты коней развевались, точно священные хоругви...
Но если кто думает, что Аввакум расспрашивал профессора об исторических событиях, происшедших на земле Дивдядова в Аспарухово или Омуртаговское время, он глубоко ошибается. Аввакум был таким докой в древней истории, что даже какой-нибудь профессор-историк вряд ли мог бы открыть ему что-нибудь новое в этой науке. Поэтому я и задавал себе вопрос: «Что, в сущности, связывает Аввакума с Астарджиевым? Почему он подолгу засиживается в этом доме?»
Профессор Астарджиев работал когда-то, в молодые свои годы, учителем в шуменской гимназии. Там он познакомился с девушкой Виолеттой из расположенного недалеко от Преслава села Мостич. Окончив гимназию, Виолетта в том же году получила назначение вольнонаемной учительницей в начальную школу села Дивдядово. И, таким образом, в треугольнике Мостич — Дивдядово — Шумен зародилась и разгорелась большая, необыкновенная любовь. В те годы гитар, мечтаний и нелегальной деятельности такое случалось — вспыхнет и разгорится романтичная любовь. Я уже давно дружил с Аввакумом, еще с момчиловских времен, и знал, что сердце его недоступно женщинам, романтике и нежным чувствам. Он отверг Балабаницу, эту момчиловскую Фрину, двум любовницам позволил проглотить цианистые соединения, потому что эти женщины были замешаны в шпионских аферах (играя с ними в любовь, он их и разоблачил), с балериной, танцевавшей в «Спящей красавице», поддерживал бог знает какую дружбу, не говоря уже о его вульгарной связи с официанткой из бара на улице Искыр, — о какой романтике, извините, может идти речь в отношениях, где «кинжал и яд» и букетики фиалок были ему одинаково необходимы как п о д р у ч н ы е средства! Был ли он способен на искренние чувства и в какой степени? В своих заметках о нем я описывал его любовные связи, как говорится, в их внешнем проявлении — бог меня хранил от того, чтобы пытаться проникнуть в них глубже. Лишь опытнейший «спелеолог» мог проникать в глубины души этого человека, а я в этой области был и остаюсь самым обыкновенным дилетантом. Но все же я считаю, что его сердце недоступно для так называемой «романтичной» любви.
Поэтому я удивился жадному любопытству, с каким он слушал рассказы Астарджиева о любви его и девушки Виолетты. Как они под вечер гуляли по дороге, ведущей в Мостич, когда солнце садилось за преславскую гору и от его стелющихся по земле лучей колосья пшеницы — слегка раскачиваемые восточным ветром — выглядели как взволнованное медно-золотое море; как они останавливались под дикой яблоней, обнимались, а воздух вокруг благоухал смешанным запахом бузины и ромашки, тимьяна и полыни; и как сверчки именно в этот час начинали свою бесконечную музыку, продолжавшуюся вплоть до рассвета, когда восточный ветер сменялся ветром, идущим с Преславского Балкана.
— И однажды вы провели ночь под дикой яблоней? — спросил как-то Аввакум.
— Зачем?
— Вы так красиво рассказываете об утренних часах в этом селе Мостич! — ответил Аввакум. — Я был на раскопках в этом краю и прекрасно помню, что рано утром ветер поворачивал и начинал дуть с Преславского Балкана. Перемена ветра происходила обычно к пяти часам, в направлении, обратном движению часовой стрелки. Ваши впечатления очень точны, и поэтому я спрашиваю вас, не спали ли вы с этой девушкой на свежем воздухе, под дикой яблоней.
— Ну что вы говорите! — распростер свои длинные руки профессор. — Такая возможность — спать на воздухе, под дикой яблоней — в о о б щ е не приходила нам в голову! В то время была д р у г а я мораль, дорогой друг, для нас любовь была чем-то святым, а вовсе не спортом. А о ранних утренних часах я вам расскажу. Вставал я на рассвете, садился на велосипед (у меня был «пежо») и крутил педали по дороге в село Мостич. Иногда я заставал ожидавшую меня Виолетту уже под дикой яблоней, иногда сам ее ждал — как когда случалось!
— Понимаю, — сказал Аввакум. — В то время дорога не была асфальтированной, местами были рытвины, и, когда человек ехал по ней на велосипеде, он не мог точно рассчитать свое время. Поэтому на определенное место прибывал то с опозданием, то раньше.
— Хм, дело было не в дороге! — усмехался с добродушной снисходительностью профессор. — Мой «пежо» был вездеходом, а у нее был шаг козленка! Мы оба могли лететь по воздуху, если надо. Но у нас не хватало терпения, дорогой друг, мы спешили увидеться, горели от нетерпения встретиться. Для каждого из нас ночь тянулась целую вечность. Как только мы замечали, что начинает светать, мы бросались навстречу друг другу! Мы не смотрели на часы, а слушали свои сердца. Поэтому случалось, что кто-то из нас опережал другого и достигал дикой яблони раньше.
— Понимаю, — снова сказал Аввакум. — Между часами одной марки и одной модели может существовать опережение или отставание, которые выражаются плюсом или минусом, а что же остается сердцам людей! — Он засмеялся. — У людских сердец случается, что опережение и отставание, плюсы и минусы во времени измеряются не секундами, не минутами, даже не часами. А целыми эпохами! Вы не согласны?
— Э, вы заходите слишком далеко, мой друг. Мы с Виолеттой были детьми одной эпохи, то есть смотрели на мир одними глазами.