Нет, невозможно поверить, что к делу столь важному министерство отнеслось с таким небрежением и легкомыслием! После свидания с Вами я вновь говорил с Вашим коллегой Дюмурье, который, как мне показалось, проникся наконец пониманием, насколько чревато неприятностями оглашение оправдательного документа, касающегося этих странных трудностей, и которому я неопровержимо доказал, что мало-мальски сведущим министрам легко найти выход из столь ничтожных затруднений.
Но как бы ни был он одушевлен добрыми намерениями, действовать он может лишь с Вашего согласия; именно с Вами я вел переговоры об этом деле, поскольку военный министр Вы. В милостях, дарованных Вашим предшественником, Вы вправе отказать, коли не находите их справедливыми, но должны ли страдать от смены министров государственные дела, если только не доказано, что имела место интрига или нанесение ущерба? Когда это дело разъяснится, я, возможно, и понесу убытки как негоциант, но как гражданин и патриот буду вознесен на недосягаемую высоту.
Во избежание неприятностей, которым так легко помешать, я умоляю Вас назначить мне встречу в присутствии г-на Дюмурье. Дело, не сдвигающееся с места в течение полугода из-за недоброжелательства, может быть разрешено в полминуты.
Повсюду слышатся яростные крики, требующие оружия. Судите сами, сударь, во что они превратятся, когда станет известно, сколь ничтожно препятствие, лишающее нас шестидесяти тысяч ружей, на получение которых не понадобилось бы и десяти дней. Все мои друзья, тревожась за меня, настаивают, чтобы я обелил себя, возложив вину на кого следует, но я хочу принести пользу, а в тот день, когда я заговорю, это станет невозможно.
Поэтому я прошу Вас во имя отчизны, во имя подлинных интересов родины и опасностей, коими грозит ей это бездействие, преодолеть Ваше отвращение и назначить мне встречу, договорившись предварительно с г-ном Дюмурье.
Примите заверения в совершенном почтении, коего Вы достойны.
Подпись: Карон де Бомарше».
В течение трех дней я жду ответа. 2 июня получаю от г-на Сервана следующее письмо (почерк секретарский):
«Париж, 2 июля 1792, 4-го года Свободы.
Вы понимаете, сударь, что, поскольку Ваше дело подверглось зрелому рассмотрению в Королевском совете, как я Вас уже предуведомил (предуведомил?? О чем? Очевидно, о том, что оно будет рассмотрено), я лишен возможности что-либо изменить. Вы просите, чтобы я переговорил с Вами в присутствии г-на Дюмурье на эту тему; я охотно приду на встречу, которую этот министр соблаговолит Вам назначить.
Военный министр.
Подпись: Серван».
Что хотел этим сказать г-н Серван? Хотел ли он дать мне понять словами «Королевский совет», что король лично воспротивился принятию мер, могущих ускорить доставку оружия? Мной овладели новые тревоги. У меня помутился рассудок, и я отослал курьера в Голландию, написав моему другу, что недоброжелательство достигло предела, и я жду от него совета, каким образом попытаться все же доставить наши ружья, пусть он проконсультируется с послом, не стоит ли прибегнуть к фиктивной продаже оружия голландским негоциантам или отправить его в Сан-Доминго, чтобы найти ему соответствующее применение, когда настанут лучшие времена. По письму было видно, в каком я бедственном положении; мой друг пришел от него в ужас.
Я старался взять себя в руки, когда 4 июня, в довершение несчастий, Франсуа Шабо[23], не знаю уж по чьему наущению, решил донести на меня Национальному собранию, как на человека, который прячет в подвалах своего дома шестьдесят тысяч ружей, полученных из Брабанта, о чем, — сказал он, — отлично осведомлен муниципалитет. «Неужто все силы ада спущены с цепи против этих несчастных ружей? — подумал я. — Была ли когда-нибудь видана подобная глупость и подлость! А ведь меня могут растерзать!»
Я тут же хватаю перо и пишу г-ну Сервану. Вот копия моего письма:
«Париж, понедельник вечером, 4 июня 1792 года.
Сударь!
Имею честь предуведомить Вас, что на меня только что донесли, наконец, Национальному собранию, как на человека, доставившего в Париж из Брабанта шестьдесят тысяч ружей, которые я, как говорят, прячу в подозрительном месте.
Надеюсь, Вы понимаете, сударь, что подобное обвинение, превращающее меня в члена австрийского комитета, задевает короля, подозреваемого в том, что он является главой этого комитета, и, следственно, Вам, не более, чем мне, следует попустительствовать распространению слухов такого рода?
После всех моих стараний добиться, как от Вас, так и от других министров, помощи в деле снабжения моей родины оружием, стараний, оказавшихся тщетными, и, добавлю с горечью, после того, как я натолкнулся на невероятное равнодушие нынешнего министра, пренебрегшего моими патриотическими усилиями, я был бы обязан перед королем и перед самим собой во всеуслышанье обелить себя, если бы мой патриотизм все еще не сдерживал меня, поскольку с момента, когда я предам дело гласности, ворота Франции окажутся закрытыми для этого оружия.
Только эта мысль одерживает пока верх над мыслями о моей личной безопасности, которой угрожает народное волнение, заметное вокруг моего дома. Однако, сударь, такое положение не может продолжаться сутки; и от Вас, как от министра, я жду ответа, как я должен поступить в связи с этим обвинением (Шабо). Прошу Вас еще раз, сударь, назначьте мне на сегодня встречу вместе с г-ном Дюмурье, если он еще министр. Вы слишком умны, чтобы не предвидеть последствий задержки.
Мой слуга получил приказ ждать письменного ответа, который Вам угодно будет ему вручить. Есть некая доблесть, сударь, в том, как я себя веду, несмотря на ужас всего моего семейства; но общественное благо превыше всего.
Уважающий вас и т. д.
Подпись: Карон де Бомарше».
Переписывая это сейчас, я принужден сдерживать себя, гнев до сих пор душит меня, я покрываюсь крупными каплями пота, и это здесь, в холодном краю, 6 января.
Наконец на следующий день г-н Серван присылает мне ответ, впервые написанный его собственной рукой:
«Вторник, 5 июня.
Не знаю, сударь, в котором часу г-н Дюмурье будет свободен, чтобы Вас принять; но повторяю, как только Вы окажетесь у него и он меня об этом уведомит, я поспешу прийти: либо утром до трех часов, либо вечером с семи до девяти часов.
Я буду весьма раздосадован, если у Вас будут неприятности из-за ружей, задержанных в Тервере по приказу императора.
Военный министр.
Подпись: Жозеф Серван».
Следовательно, о Лекуантр! Это оружие задерживалось в Тервере не по вине обанкротившегося торговца подержанным товаром и не по моей недобросовестности? И ни Провен, упоминаемый вами, ни какое-либо иное частное лицо не могло подразумеваться г-ном Серваном, когда он говорил о приказе императора, задерживающем наше оружие. Какими же дьявольскими памятными записками вы руководствовались, когда заклеймили меня?
— Ну вот, — сказал я, читая записку г-на Сервана, — первые пристойные слова, которые я получил по поводу этого странного дела, с тех пор как г-н Серван занял пост министра! Нет сомнений, что раньше он уступал постороннему нажиму.
Поскольку он соглашается переговорить со мной и своим коллегой Дюмурье, не требуя присутствия некоего другого министра, я начинаю думать, что его можно будет убедить.
Однако это совещание, о котором я настойчиво просил с 4-го числа, состоялось лишь 8-го, в девять вечера, и у г-на Сервана четыре дня было потеряно. Я повторил дело ab ovo;[24] возможно, потому, что я говорил о нем с горечью, с жаром по отношению к отчизне, я обрел то, что можно было бы назвать вдохновением момента; бесспорно одно, министры, тронутые всеми выпавшими на мою долю мытарствами, согласились на том, что Дюмурье напишет господам Огеру и Гранду, амстердамским банкирам, чтобы они, законно или нет это требование залога, внесли его за меня голландскому правительству; правда, в размере не трехкратной стоимости груза, как требовали голландцы, но однократной; что хотя и было столь же несправедливо, но тем не менее необходимо.
Пока г-н Дюмурье все это записывал, я сказал: «Однократная или трехкратная стоимость — это дела не меняет, поскольку в конечном итоге, когда будет возвращена залоговая расписка с пометкой о выгрузке, расход сведется к сумме банковского комиссионного сбора, а ружья будут уже на месте».