телегу к старшине кинул… Парня бы разгрузил. Гранат набрал! Жадный ты, сержант Елескин.
– Гранатки-то легкие, вшивенькие. Они мне консервы напоминают. Я консервы люблю…
Ординарец принес комротову балалайку, и Степан почти целый день чикал по струнам своим костяным пальцем.
В сумерки роту подняли. Обезножевшие парни из пополнения бесстыдно смотрели на старшинскую телегу, груженную патронами, гранатами и съестным припасом. Но попроситься в нее никто не решался. Рядом с телегой, держась одной рукой за грядку, шел капитан Польской, в другой руке он держал ручной пулемет за пламегаситель и опирался на него, как на узловатую тяжелую трость. Лицо у капитана было белым и губы белыми.
– Язва у него, – сказал Алька сержанту Елескину. – Блуждающая. Все время не заживает. Затянется – и снова в другом месте.
Рядом с командиром роты шагал старшина, легкий, вызывающе элегантный.
Ночью бригада вступила на местность, где накануне был бой. Пахло угаром, горелым валенком, пережженной печной глиной. Люди шли молча. До этого они тоже шли молча, молчали от дремы, от бесконечного однообразного ритма – сейчас молчание было другое: молча ложились на привалах, держали оружие в руках, изготовленное на всякий случай, – может быть, вон за той порушенной хатой разорвет тишину пулеметная очередь.
Когда случилась заминка в передних рядах, Алька сдернул с плеч автоматы; он совал Степану то один, то другой, с ужасом пришептывая:
– Который твой-то, ну говори же! Может, зарубку поставить?
– Нацепи бантик. – Сержант Елескин был очень спокоен, даже легкомыслен, так Альке казалось. – Чего суетишься, как клоп на ладони? Ненароком пальнешь – отделение в госпиталь, а то и к дяде Петру. Ночь спокойно переживем. Впереди танки. Фриц сейчас «драпен вестей», как нашпаренный чешет. Он на машинах, на полном газу. Мы на своих двоих. Этой ночью нам его никак не нагнать. Вдумайся, голову-то зачем наращивал?
Степановы слова Альку обидели, он губы надул, но тревога ушла. Алька почувствовал вдруг, что кроме пожара в воздухе пахнет яблоками, конским навозом, осенним лиственным лесом. Где-то драчливо промычал бычок, чертыхнулся женский охрипший голос, хлопнула дверь – наверно, загоняли бычка пинками в сарай.
– Берегут, – сказал Алька.
– Правильно берегут, – ответил Степан. – Им жизнь начинать надо. Колхоз заводить…
На заре бригада вошла в Кременчуг. Мертвый город лежал вдоль асфальта по обеим его сторонам. Пепельные курганы с черными и охряными пятнами, иногда белый кусок мазаной стены с узором, наведенным синькой, – похоже, курилась, наполняя воздух душным запахом, городская свалка.
Алька остановился было, его поразил вид покалеченной «тридцатьчетверки»[2]. Собственно, танк был целехоньким, кроме пушки: пушка лопнула вдоль, и каждая ее половинка скрутилась кольцом, как расщепленное луковое перо. Такого Алька увидеть не ожидал: в его представлениях сталь пушечного ствола была нерушима. И уже совсем нелепо выглядела рядом с танком покосившаяся трансформаторная будка с предупреждающим рисунком – череп и под ним скрещенные кости. Символ смерти казался здесь детским, как деревянная сабля.
Степан потянул Альку за рукав, он был угрюм и заперт для разговоров.
Колонна молча, невольно подравнивая строй и ритм, вошла в центр города. Кирпичные беленые дома были розовыми в рассветном небе, солнце еще не показалось над горизонтом, но уже коснулось их. Они отстояли порядочно друг от друга, видимо, соединяли их в улицу выгоревшие до земли деревянные строения. Так и поднимались редкие розовые зубья причудливыми утесами. В оконных проемах ярко светилось небо.
Не было никого: ни людей, ни животных, ни птиц, только страшный мираж, по которому проходили солдаты.
Жуткая красота розовых зданий холодом вошла в Алькино сознание, пригнула его голову – так, глядя под ноги, и шагал он, пока колонна не сошла с дороги и не углубилась в редкий лесок.
За молодыми стволами, над зарослями лозняка густо синел Днепр.
Было велено отдыхать, готовить оружие, ждать дальнейших распоряжений.
Сержант Елескин поставил коробку с дисками перед Алькой.
– Есть развалины, есть руины. Руины – понятие философское. В них живут миражи будущих городов… Каким должен быть второй номер?
– «Нечистой силой» – неумытым, сильным и покладистым, как телега.
Степан засмеялся.
– «Неумытый» – вычеркни. Займись – проверь диски. Протри, чтобы ни единой песчинки. Потом автоматы почистим.
Степан расстелил шинель, поставил на нее пулемет и принялся его разбирать. Алька тоже шинель расстелил, вытащил из железной коробки диски, черные и маслянистые, местами они отливали синим цветом, идущим, казалось, из глубины металла. Алька выстрелил щепочкой патроны на шинель. Протер все вафельным полотенцем, зарядил снова и занялся автоматами.
Солдаты под кустами ивняка сидели или лежали, но в основном проверяли оружие, перематывали портянки, говорили замедленно, то ли с ленцой, то ли в задумчивости. Алька заметил – некоторые пришивают к гимнастеркам чистые подворотнички, спросил:
– Что за пижоны?
Степан плечами пожал.
– Эти пижоны с сорок первого года воюют, привычка у них такая.
Степан долго и старательно умывался, и Алька рядом с ним фыркал, плеща водой на свое тощее тело. Степан вытащил из мешка командирскую сумку, достал из нее чистый подворотничок, пришил его ловким стежком и громко перекусил нитку. Растянул гимнастерку за плечи, потряс перед собой, как бы любуясь, затем осторожно проткнул ножом на ее груди три аккуратные дырочки – две справа, одну слева. Промурлыкав под нос что-то вроде частушки, извлек из командирской сумки ордена, завернутые в носовой платок. Орден Красного Знамени старого образца на винте, такой можно было заслужить только в самом начале войны (у Альки челюсть беззвучно отвисла и слюна струйкой выкатилась на подбородок), орден Красной Звезды и орден Отечественной войны, совсем новенький.
– Как на парад, – прошептал Алька, томясь от восторга и удивления.
– Почему – как? – с ухмылкой сказал Степан, посмотрел на снаряжающихся разведчиков, на синий Днепр позади леска. – Наступление – самый главный парад… Для кого-то он будет последним. – В разговорах с Алькой у Степана никогда не проскальзывали такие мотивы, наверно, поэтому он вздохнул и опустил глаза к своей гимнастерке.
У Альки защемило в носу.
В начале войны они с Гейкой Сухаревым несколько дней толклись возле Василеостровского райвоенкомата, с завистью поглядывая на восьмиклассников, которые, выпятив грудь, проникали внутрь, бывали выставлены, но все же имели повод для выкриков и воинственных возражений. Там они в последний раз увидели стройную девушку-перворазрядницу, которая тренировала их в младшей группе, Светлану Романовну; у нее было два кубика на петлицах.
Завуч Лассунский обнял их сзади за плечи. Они обернулись и долго моргали – высокий моряк с суровым лицом улыбался им грустно и ласково. Шевроны на рукавах капитанские.
– Куда же вы, у вас сердце?! – воскликнул Гейка испуганно.
– А у вас?… У вас тоже сердце. – Он поцеловал их в маковки, стиснул пальцами их плечи и неожиданно легко побежал догонять уходивших по Большому проспекту морских командиров, их было человек десять, пожилых, мрачноватых, но не утративших