Волость собралась на толоку — вывозить навоз из имения. Толокой это считалось потому, что в правление Холодкевича лиственцы приходили помогать сосновцам, а те в свой черед — лиственцам. Когда возчики уселись на траве обедать, кузнец оказался тут как тут. Вкруг него, разместились немногочисленные друзья, из них только две женщины — мать Криша Падега и дочь бывшего беглого, ныне пропавшего Друста, Инта из Вайваров. Дядя ее примкнул к другой компании, которая разместилась поодаль, в десятке шагов. Позади мужиков присели принесшие обед бабы, счетом не меньше двадцати, а в самой гуще их, точно мачта, возвышалась клюка Лаукихи.
Мартынь не спешил заводить разговор, чтобы не подумали, что ему невтерпеж, а еще и потому, что видел, какой перевес у другой стороны. Но зато не смог сдержаться Эка: ежели толпа побольше — у него всегда храбрости хоть отбавляй. Он ткнул в бок Вайвара и негромко, но так, чтобы слышно было и за десять шагов, сказал:
— Ишь защитники нашей Видземе… И меня, поди, защищать станут?
И с ухмылкой подмигнул, глядя на кружок подле Мартыня. Вайвар был мужик тихий, но он сердито оттолкнул руку Эки. Остальные знай хлебали, уткнув носы в миски, — большинство из них признавали, что замысел Мартыня хулить не след, и только не хотели присоединиться к нему не то из трусости, не то поддавшись на уговоры жен. Но в толпе баб раздался похожий на трубный глас взрыв смеха — Лаукиха уже распялила рот до ушей. Она хотела разразиться еще раз, но успела только испустить протяжное «а-а-а» и тут же умолкла, получив крепкий тумак в спину. Лицо Мартыня было таким серьезным и печальным, что даже самые ожесточенные его противники не смели насмехаться. Верно, за исключением Лаукихи, все остальные в этой толпе не могли подавить в себе уважение к этому человеку, который гнул железо, а однажды взял в плен самого сосновского барона и утопил бы его в Черном озере, ежели бы тот не умолил его и не пообещал править имением по совести. Клав готов был съесть глазами пустобреха Эку.
— А чего тебя защищать, и сам управишься — печь-то у тебя в овине глубокая.
Кое-кто рассмеялся и в этой толпе. Эку задело за живое. Все знали, что он не храброго десятка и однажды в страшную грозу укрылся в печи. Он побагровел, кусок хлеба даже застрял в горле. Эка вытягивал шею, как утка, которая не может проглотить лягушку. Мартынь поднялся: коли начнут ссориться, опять ничего не выйдет.
— Не начинайте вы раздора из-за пустого, надо важные дела решить. Скажите ясно и твердо: идем мы против калмыков либо остаемся ждать, покамест они придут сюда да начнут нас грабить и жечь?
Вопрос был поставлен слишком прямо и остро, а их больше устраивало, когда разговор заводят обиняками, издалека, когда можно вилять, а в конце концов так ничего определенного и не сказать. Все еще ниже склонили головы над мисками с похлебкой, кое-кто бросил ложку на траву. Силамикелис пробурчал в бороду:
— Какого дьявола тащиться нам куда-то в Северную Видземе? Пускай воюют те, на кого нападают, нас тут пока еще не тревожат.
Жена горячо поддержала его:
— И чего ты, кузнец, понапрасну людей стращаешь, и никто к нам сюда не придет! Десять лет толкуют, а кто видел этих калмуков? Одна брехня.
Вся женская орава зашевелилась и затрещала:
— Сказки сказывают! Где такой дурной сыщется, что свой двор бросит и пойдет за других заступаться. Пускай идет тот, у кого ни жены, ни ребят…
Весь этот гвалт прорезал голос Лаукихи:
— Выгнать их в лес, смутьянов этих, а то в волости покою не будет.
Самым рассудительным в том стане считали Смилтниека, да он и сам думал о себе то же. Не спеша утер рот, самоуверенно повел кругом глазами, растянулся на травке, подпер голову левой ладонью и успокаивающе поднял вверх правую руку.
— Попусту ты, кузнец, языком мелешь да рыскаешь по округе, будто белены объевшись. Ни один сосновец из дому не двинется и не станет искать погибели в лесах да болотах на границе. А волость мы и без тебя отстоять сумеем, воеводы нам не надобно, и мечей твоих не возьмем. Навозные вилы, коса да топор у каждого под рукой. Пускай только покажутся эти калмыки — как мякину развеем.
Баб это привело в бешеный восторг.
— Верно, Смилтниек, толково сказал! Как мякину!..
Мартыня охватила усталость, но он стряхнул ее и дал волю гневу.
— Похвальбой на словах, бабьими языками — во-во! Видать, вот так же смекали те, что лежат в эстонской земле да в Северной Видземе. Каждый знай свой двор да самого себя — тупость-то какая, слепота! Когда враг навалится оравой, окружит дворы, сунет огонь под застреху, а самого тебя стрелой проткнет, — что ты один стоишь, да пусть и двое-трое, с вилами и косами!.. Против войска только войско и может устоять, и войско, загодя собранное я выставленное в нужном месте. И не в своей волости надобно поджидать врага, а за нею, чем дальше, тем лучше. На том месте, где воюют, все одно ничего не уцелеет. Спросите у беженцев, раньше они шли поодиночке, а нынче уже целыми семьями и толпами. Какой прок, что в лесу укрывались, если за то время их дворы пожгли, поля вытоптали, колодцы либо засыпали, либо падалью завалили. Скотина в лесу за зиму подохла, старики да ребята сгинули, а те, кто сюда добрался, — и не воители, и не работники, людьми-то уж больше не назовешь: запуганные, загнанные лесные твари, чистые овцы, что из-под ножа убежали. Знай только шею вытягивают — а нельзя ли еще куда-нибудь подальше убраться от этих страшных мест. А куда они могут убраться? До Даугавы рукой подать, а на той стороне уже давно разбойничают саксонцы, поляки, а теперь вот еще и русские заявились. Вся Курземе — одно пепелище, оттуда опять бегут на эту сторону, будто здесь спасение можно найти. А иного спасения и нет, как собраться войском, идти навстречу врагу, разбить его, рассеять, прогнать назад за рубеж, покуда самих не разогнали по лесам и болотам…
Говорил он на ветер. Мужики молча выслушали, кое-кто и поворчал про себя, затем один за другим они подымались и, волоча ноги, брели к лошадям. Гомоня, размахивая руками, оглядываясь злобно, разбрелись бабы. Друзья Мартыня избегали смотреть друг на друга — слишком их мало, и слишком велика людская трусость, косность и тупость.
Два дня спустя толока для вывозки навоза началась в Лиственном. Старый Марцис сидел на порожке кузницы и смотрел на господский луг, трава на нем этот год была густая и сочная. Внезапно за его спиной оборвался веселый перестук молота, исчезли струйки искр, время от времени долетавшие до дверей. Мартынь бросил наземь красный лемех и отвязал кожаный фартук. Голос у него стал хрипловатый, он был раздражен.
— Не стоит — ни к чему все это! Пойду в Лиственное.
Старый кузнец только головой кивнул — уж коли сын задумал какое дело, значит, так и нужно. Сложив руки на можжевеловой клюке и положив на них подбородок, он глядел, как Мартынь по кирпичной дороге пересек луг и исчез в лесу. Затем забрался в кузню, поднял брошенный молот и засунул к остальным за перекладину, а горячий лемех ногой придвинул к горну. Закрыл дверь и взошел на пригорок. Через минуту там послышалось звонкое жжиканье — старый Марцис натачивал меч.
По мнению сосновцев, на толоке в Лиственном с ними поступили просто несправедливо. В Сосновом и скотины-то всего ничего — за один день весь навоз вывезли, а если бы хорошенько постарались, так и до полдника управились бы. А в Лиственном все три дня провозились. Больше всего этим были недовольны бабы, мужики лишь тихонько вторили им, но ехали охотно: для толоки в Лиственном всегда режут подсвинка, пекут ячменные лепешки, и — самое главное — всегда на козлах бочонок пива. На этот раз все было, как обычно, вот только без пива: пивоварня не работала, не хватало ячменя для солода. Поэтому хмурые толочане лениво жевали мягкие лепешки со свежей свининой и нехотя прихлебывали зеленоватую сыворотку с крупными комочками свернувшегося молока. Поэтому и Крашевский сидел в конце длинного дощатого стола сгорбившись и съежившись, даже не чувствуя, как пот стекает по морщинам с обеих сторон рта на рукав камзола, лежащий на столе.
Напрасно потерял он здесь целый час, призывая биться с калмыками, напрасно пытался убедить и воодушевить людей, показывая только что забредших из Болотного новых беженцев, которым велел самим обо всем рассказывать, напрасно просил, угрожал, ругался. В Лиственном повторилось точь-в-точь то же самое, с чем столкнулся Мартынь в Сосновом: мужики сидели нахмурившись, бабы галдели, как растревоженная воронья стая, даже пытались напасть на Яна-поляка, так что ему пришлось искать спасения среди друзей — Кукурова Яна и Сталлажева Симаниса. Только они да еще Андженов Петерис — вот и все его сторонники.
Последние две недели наплыв беженцев непрерывно возрастал — нынешним летом калмыки на севере свирепствовали неистовее и приближались к Даугаве. В ту же сторону бежали в поисках спасения латышские крестьяне, скотина которых была угнана или пала в лесу. Им только и оставалось пытаться спасти свою жизнь. Имение Болотное было переполнено, кое-кого жалостливые хозяева разместили по своим домам. Но сами, не единожды грабленные саксонцами, они мало чем могли им помочь, — беженцы ютились под навесами овинов либо в пустых сараях и, как собаки, голодными глазами следили, не достанется ли им какая-нибудь корка, шелуха или кость. Большинство были больные, с отекшими ногами и опухшими лоснящимися лицами, казалось, готовыми лопнуть от жира. Другие, наоборот, страшно исхудавшие, похожие на обтянутые желтой кожей скелеты. Эти лежали пластом где-нибудь на солнцепеке, есть не просили — попьют воды и вновь опускаются на траву, ко всему охладевшие и равнодушные, даже к смерти, неотступно следовавшей за ними по лесам и топям, время от времени забирая их поодиночке. И здесь, невидимая, но ощущаемая, вынюхивая, шастала она вокруг да около. На большом сеновале в Лиственном уже ютились человек двадцать, но каждый день подходили еще двое-трое — в более отдаленных имениях и волостях уже не было для них места. Вчера, только выйдя из лесу и поев, умерли мать с дочкой-подростком; теперь они лежали в углу сарая, укрытые рядном, а к вечеру их свезут на кладбище. После этого случая Холодкевич строго-настрого наказал не давать сразу же пришельцам ничего жирного, только хлеба с водой, да и то самую малость, чтобы постепенно привыкали к людской еде.