В сенцах захудалой гарнизонной бани, где холодные тяжелые капли падали на мою голую задницу с облупленного мокрого потолка, а по ногам тянуло вязким, как холодец, сквозняком, усатый таракан-старшина кинул мне первую застиранную гимнастерку, за метр разящую хлоркой. А еще — гигантские, словно на слона, кальсоны без пуговиц и без тесемок. С таких вещей тоже начинаешь постигать азбуку фирменного армейского небрежения к человеку…
В желтом обломке запотевшего и потрескавшегося зеркала увидел я дебильную физиономию с голым черепом и огромными, как у Чебурашки, ушами. Легендарная Советская Армия пополнилась еще одним рекрутом.
От бани до казармы старшина устроил новобранцам марш-бросок, в ходе которого ржавая проволока, которой я скрепил верх кальсон, почти до кишок продырявила мне живот, и я вынужден был поочередно поддерживать портки руками.
Перед отбоем старшина построил взвод в исподнем и, увидев на моем интимном обмундировании кровавые разводы, грозно спросил:
— Это что еще за менструация?
Под конское ржание тридцати молодых глоток таракан приказал мне снять кальсоны и строевым шагом отправил в умывальник стирать окровавленные «шорты слона».
В ту же ночь на подоконнике ленинской комнаты я задыхался от плача, огрызком карандаша царапая при лунном свете на куске промасленной бумажки из-под печенья жалобное письмо маме. О кальсонах без пуговиц и без тесемок, о разодранном ржавой проволокой животе, о том, что в казарме нет горячей воды, а в туалете нет даже перегородок между толчками…
Еще написал, что в казарме сильно пахнет мочой и сапожной ваксой (и этот запах будет меня преследовать потом все тридцать лет службы, где бы я в армейские казармы ни заходил — в Калининграде, в Сибири или на Камчатке).
Потом я пришил к своим кальсонам огромную, как пятак, желтую шинельную пуговицу с серпом и молотом и уснул мертвецким сном. Свой первый солдатский сон я на всю жизнь запомнил по особой причине…
Мне снилось, что я, как это часто бывало в реальной жизни, сплю во дворе своего дома на раскладушке под яблонькой. Краснобокие яблоки стали вдруг густо падать прямо на мой лоб. Отец смотрел на это и громко смеялся. Потом совершенно чужим и страшным голосом сказал:
— Сынок, подъем!
А мне еще хотелось спать. Тогда отец громовым басом заорал мне в самое ухо:
— Подъем, козел еханый, — тебе говорю!
При этих словах тяжелые яблоки еще чаще посыпались с веток, больно стуча прямо по моему лбу.
Я открыл глаза и увидел разъяренную и раскормленную морду моего командира отделения, который своим кулаком-«чайником» интенсивно постукивал по моему голому черепу.
Вечером я писал новую жалобу маме…
Через неделю в роту пришел капитан из особого отдела дивизии и провел со мной задушевную беседу о необходимости стойко переносить тяготы и лишения воинской жизни, а также хранить военную тайну…
ДИКАЯ ДИВИЗИЯ
Зеленым салагой в мешковато сидящей серой суконной шинели и с еще пахнущим заводской оружейной смазкой «Калашниковым» на груди торжественно орал я зимним морозным утром 1965 года на плацу «Дикой» дивизии в черниговских лесах слова воинской Присяги: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил…»
А мама глядела на меня и плакала, вытирая слезы уголком дешевенького серого платка, начесанного с дистрофических боков козы Зойки.
Когда я докричался до слов: «Если же я нарушу эту мою торжественную клятву, пусть меня постигнет суровая кара…» — аж дух перехватило.
Командир взвода лейтенант Карелин, заставлявший нас до опупения зубрить Присягу, десять раз на дню повторял:
— Кто нарушит Присягу — тюрьма или расстрел!
Этого в тексте Присяги не было. Но была бы воля нашего взводного, он бы такие строки туда вписал.
Перед строем взвода стоял на ветру страшно обшарпанный, но покрытый свежим лаком стол, на котором лежал придавленный кирпичом отпечатанный ротным писарем на старой немецкой пишущей машинке список личного состава.
Лейтенант снял кирпич и ткнул пальцем напротив моей фамилии. И пока я выкарябывал роспись, он спросил:
— Кто нарушит Присягу?
— Тюрьма и расстрел! — негромко гавкнул я в ответ.
Карелин улыбнулся и отшил редкостный по культуре изложения комплимент:
— Моя школа. Стать в строй!
И понеслась служба в танковой «учебке». За полгода офицеры должны были вылепить из меня командира тяжелого танка Т-1 ОМ. Система была простой и надежной: зубрежка — стрельбы, зубрежка — вождение. И дикий сержантский мат в боевом отделении танка, полном порохового дыма, выедающего глаза после каждого пушечного выстрела. И особый, терпкий и родной запах «броневого гроба» Т-1 ОМ, который въедается в душу и память на всю жизнь. Даже сейчас я иногда балдею в московских «икарусах», каким-то собачьим нюхом улавливая знакомый запах горелого топлива, по сравнению с которым даже «Шанель» — вонючка.
Лейтенант Карелин никакой другой оценки за стрельбу, кроме «отлично», не признавал. И когда мой экипаж лупил из вкладного пушечного стволика или из пулемета мимо целей, Карелин посылал нам по радио такие злые и образные матюки, которые сразу же становились полковым эпосом (говорили, что именно ему принадлежала легендарная фраза, сказанная сол-дату-дневальному, когда тот покрыл казарменный пол слишком толстым слоем пасты: «На хрена дохрена захреначил, отхре-начивай на хрен, хрен хреновый!»).
Но даже самые лютые проклятия и угрозы, звучащие нарочито суровым басом взводного, постоянно выдавали в нем Человека, а не службиста-собаку.
Он был не из тех, которые с младых офицерских ногтей и до маршальских погон никак не натешатся властью над людьми, доводя ее до легендарно изощренных форм тупого командирского самодурства…
ДЕД
Самое страшное в армии, это когда власть над людьми получает человек, для которого она становится правом издеваться над подчиненными. Чаще всего этим занимались сержанты. Еще недавно тоже проходившие суровую школу «дедовских» унижений, они основательно перенимали их науку доведения подчиненных до скотского состояния и со смаком, творчески вымещали на солдатах все, что накопилось за годы житухи в казарме и возле нее.
Такой получеловек-полусобака, облеченный властью, а зачастую и бычьей силой, гнул, крошил и ломал стоящих под его началом, доводя некоторых до спасительной привычки быть бессловесным животным с человеческим именем…
Малейшее чувство протеста заглушалось утроенными издевательствами. Одной моей легкой реплики было достаточно, чтобы я три раза в день стирал до лебяжьей белизны свое вафельное полотенце и стелил его к кровати «деда», а затем бережно протирал его пыльные сапожищи — только после этого мне разрешалось вытирать свое лицо…