развлекая себя видом собственной крови, словно так и надо проводить время между 12:15 и 13:00 в школе. Если кто-то из психологов и пытался вытащить меня из кровати, то они видели, что я в полной отключке, и, наверное, решили, что проще всего будет оставить меня в покое. Никому особо не было до меня дела.
Кажется, в конце концов тревогу забила Лисанн. Мое тело, накрытое шерстяным одеялом, превратилось в странную константу нашей спальни. Через несколько дней у моей койки объявилась женщина, которая возглавляла команду психологов, – думаю, для того, чтобы уговорить меня показаться врачу. Мне хотелось дать ей понять, что больше всего я как раз жажду внимания врача – да хотя быть какого-нибудь внимания, но не получалось даже просто пошевелиться.
– Ну, и как ты себя чувствуешь сегодня? – спросила она, присев у меня в ногах и пытаясь как-нибудь пристроить рядом папку с расписанием занятий в лагере. Я посмотрела на ее ноги и, хотя перед глазами все расплывалось, все равно заметила варикоз. Зато кеды у нее были безукоризненно белоснежными, словно она надела их впервые.
Все в порядке.
– Может, сходишь поиграть в волейбол с соседками по комнате?
– Нет, – что, разве похоже, что я хочу играть в волейбол – я, скорчившаяся под шерстяным армейским одеялом, дрожащая от холода в разгар июля?
– Ну, что же, – продолжала она как ни в чем не бывало, – тогда, может, тебе стоит поговорить с медсестрой, и мы разберемся, в чем дело. У тебя есть температура? – Она приложила ладонь к моему лбу – жест, который моя мама считала проявлением материнского авторитета, но никак не надежным индикатором болезни. – Нет, нет, – покачала головой. – Скорее всего, тебе просто холодно. Это потому, что ты ничего не ела.
Интересно, подумала я, что она обо мне знает? Заглядывала ли в мое личное дело, да и есть ли в лагере личные дела? Знала ли она, что мне вообще здесь не место? Понимала ли, что мама отправила меня сюда, чтобы на восемь недель получить передышку от роли матери-одиночки? Знала ли, что у нас не было ни гроша, что меня сюда отправили в рамках благотворительной программы, потому что моя мама надрывалась на работе за крошечную зарплату и не знала, что со мной делать во время школьных каникул? Понимала ли, что все это было огромной ошибкой?
– Послушайте, мне не так и плохо. – Я хотела ей приоткрыться. Я надеялась, что если скажу ей всю правду, она настоит на том, чтобы моя мама немедленно приехала и забрала меня отсюда, а ничего другого мне и не нужно было. – Просто у меня аллергия, ужасная аллергия, и пару дней назад я пила таблетки, наверное, выпила слишком много, потому что с тех пор не могу даже пошевелиться.
– Что именно за таблетки?
Я полезла в тумбочку, где держала свои кассеты, книги и таблетки, и потрясла перед ней полупустой баночкой, словно детской погремушкой: «Атаракс. Мне доктор прописал».
– Понятно.
Двенадцати мне еще не было, так что списать все на переходный возраст не получалось. И объяснить никак не получалось. Ни у нее, ни у меня.
Я поймала себя на том, что хочу рассказать все этой взрослой женщине, у которой волосы были подстрижены так красиво, что, если накручивать их на бигуди каждую ночь, можно было все время ходить с настоящей прической, – женщине, которую наверняка звали Агнес или Харриэт – имя, по которому было понятно, что она на целое поколение старше моей матери. Хотела открыть флакончик с атараксом и показать ей, что «надежной» белой крышечкой ребенка не провести. Показать ей эти твердые, хорошенькие таблетки черного цвета. Черная прелесть, так я их называла про себя. Они манили меня, манили красотой, убийственной настолько, что невозможно было устоять и принять только одну. Маленькие черные ангелы смерти. Ну и что, что это был обычный антигистаминный препарат, может, даже не сильнее тех, что покупают в аптеке без рецепта. Ну и что, что человек, который мне их прописал, имел в виду только пыльцу, от которой у меня опухали глаза и я ходила с забитым носом. Ну и что.
Все равно я никак не могла объяснить ей, что меня постоянно мучают страшные мысли, не могла объяснить, что уже отпугнула всех соседок, тащившихся по Донне Саммер и Sister Sledge, ссорившихся из-за ролей Джона Траволты и Оливии Ньютон-Джон, когда они под фанеру разыгрывали в комнате «Бриолин», а я по ночам слушала Velvet Underground на своем дешевеньком плеере. Разве они могли понять, что нет никакого смысла в том, чтобы слушать музыку диско и танцевать по нашей комнатке, если можно лежать на бетонном полу в ванной при свете одинокой лампочки и позволять голосу Лу Рида заманивать меня в жизнь, полную отрицания?
Ни психолог, ни кто угодно другой никогда не смог бы этого понять – что я не хочу быть такой. Что я завидую другим девчонкам из-за того, что они сходят с ума по мальчикам, что они могут быть шумными, веселыми. Что я тоже хочу откидывать волосы за спину, и флиртовать, и шалить, но почему-то просто не могу – не осмеливаюсь – даже попробовать. Что мне будет ужасно плохо, когда через пару недель придет время праздновать мой день рождения за ужином, где будет торт с глазурью. Что когда все начнут петь, а я задую свечи, это будет полным провалом, потому что все будут знать, что и торт, и песня, и остальное – всего лишь тщательно продуманный акт жалости или соблюдения приличий со стороны людей, которые только делают вид, что дружат со мной. Ни психолог, ни кто угодно другой не поверил бы, что я не всегда была такой, что в первом классе я заставила всех девочек считать, что я главная (элементарный трюк, простенькая пирамида Понци: если они не соглашались признать меня боссом, то никто из тех, кого я уже приняла в свою группку, не имел права дружить с ними), а учителю пришлось устроить собрание и объяснять, что все равны и свободны и никаких боссов здесь нет, но мои друзья все равно отказались отречься от меня как лидера. Как мне заставить ее поверить, что это я держала одноклассников в страхе, я была популярной, я снималась в рекламе памперсов в шесть месяцев, а потом и в роликах Hi-C и Starburst, написала серию книжек о домашних питомцах в шесть лет, пьесу по «Убийству на улице Морг» – в семь, а в восемь сама сделала из цветной бумаги, маркеров и темперы книгу с рисунками под названием «Пингвин Пенни», и поэтому ни один человек в здравом