Не менее значимым оказывалось противопоставление свежего и черствого хлеба (первый был привилегией немногих, выпекался только в крупных монастырях и при дворах знати), хлеба более или менее заквашенного (овсяный хлеб не поднимается, поскольку мука из этого зерна бедна крахмалом), а также между различными способами выпекания: в печи, у кого она была, но в большинстве случаев в особых формах на открытом огне или в пепле. В последнем случае речь идет скорее о лепешках, чем о настоящем хлебе. «Хлеб, который пекут, переворачивая его в пепле, — пишет Рабан Мавр, — это лепешка». Но его все равно называют «хлебом», как называют «хлебом» невероятные изделия, производимые во времена недорода. Само название имеет высокий смысл, оно — священное, даже, может быть, магическое.
Очень часто хлеба не было или его не хватало на всех: большая популярность, какую получило в христианской Европе евангельское чудо об умножении хлебов, упрямо приписываемое целой толпе претендентов на святость, означает также спрос, слишком часто не находящий удовлетворения. Преобладание второстепенных зерновых в системе производства приводит к тому, что каши, супы, похлебки начинают играть основную роль в питании большинства. К такому типу приготовления более всего приспособлены ячмень, овес, просо… это зерно для варки, из него готовится pulmenta (еще один ключевой термин в тогдашней гастрономии): так и воображаешь себе котел, подвешенный над огнем на цепи, в нем, бурля, кипят крупы, овощи, зелень, сдобренные мясом и салом. К первоначальному противопоставлению хлебов разного рода и цвета прибавляется — и на долгое время — не менее значимое противопоставление хлеба, с одной стороны, и похлебок и каш — с другой.
Потребление мяса тоже было социально дифференцировано. Немногие могли позволить себе есть свежее мясо: только что убитая дичь каждый день поставлялась к столу Карла Великого (как уверяет его биограф Эйнхард), тот же порядок, должно быть, существовал в домах высшей знати. Крестьяне, озабоченные прежде всего тем, чтобы создать запасы, в основном располагали мясом, заготовленным впрок, более всего свининой и бараниной (свиньи и овцы — единственные животные, которых разводили в значительных количествах); но в северной Европе заготавливался и крупный скот: быки, лошади, волы. Также и дичь — мясо оленя или вепря вялилось или солилось; соль была ценнейшим продуктом, почти незаменимым для повседневного выживания: «полезная, как солнечный свет», — определял ее, вслед за Плинием, Исидор Севильский в VII в. Только иногда, по праздничным дням, на крестьянских столах появлялось свежее мясо домашней птицы — кур, гусей, уток.
Использовать природу
«Жития святых отцов» рассказывают об одном сирийском отшельнике, который удалился от мира в пустыню и питался лишь травами да кореньями, — многие, подобные ему, поступали так же. Но наш отшельник не умел отличать съедобные растения от ядовитых: те и другие казались ему одинаково вкусными, но иные под сладостью скрывали свою смертоносную природу. Отшельник страдал от болей в животе и от приступов рвоты; силы его таяли, и сама жизнь, казалось, быстро иссякала. И начал он со страхом смотреть на все, что казалось съедобным, и не осмеливался больше ничего отведать. Но вот, после того как голодал он неделю, дикая коза подошла к вороху трав, которые отшельник собрал, но не решался попробовать, и принялась отделять ядовитые растения от съедобных. Так святой муж понял, что можно есть, а что нельзя, и впредь утолял голод, не подвергаясь опасности.
Этот эпизод весьма поучителен. Для начала, он демонстрирует предпочтение, какое отшельник — и культура, которую он выражает и выражением которой является, — оказывает «естественной» модели питания, основанной на употреблении дикорастущих трав. Этот выбор настойчиво повторяется в биографиях восточных аскетов IV–V вв.; очень быстро он обнаружится и на Западе, где пространство «пустыни» заменяется другой природной средой, лесом, имеющим более тесную связь с повседневной жизнью европейцев. И поскольку в безлюдных лесных чащобах еще с большим успехом, чем в пустыне, можно было избирать себе в пищу дикорастущие растения, модель была взята на вооружение и хорошо привилась: можно привести длинный список благочестивых схимников, которые в VI–VII вв. уходили в густые леса Европы, чая приблизиться к Богу, и питались травами, кореньями, луковицами, ягодами, плодами.
Но в тогдашней Европе, в отличие от сирийской пустыни, «лесное» питание отшельника представляло собой лишь крайний случай весьма распространенного явления; опыт одинокой жизни был значим (и это не парадокс) для всей социально-экономической структуры: вспомним, какое важное место занимало использование невозделанных земель в системе производства. И тут эпизод с анахоретом дает нам второе важное указание: использование природных ресурсов не дается просто так, ему предшествует нелегкий, болезненный период накопления знаний, процесс освоения, включающий в себя продвижение по территории и овладение сведениями, полученными от местных жителей; если в нашем особом случае информатором послужила коза, это всего лишь означало, что отшельник добровольно изолировал себя от человеческого общества. В других памятниках на сцену выступают охотники и пастухи, пасущие свиней и овец: они показывают дорогу или служат проводниками. Мы видим их не только в агиографической литературе, но и в процессуальных актах (их сохранилось немало среди документов VIII–IX вв.): судьи обращаются к этим людям, чтобы определить границы и очертания лесов. Не такой уж наивный шаг. Использование природы (да и само понятие «природы», как нас учит Леви-Стросс) тесно связано с культурой, и если между ними ощущается контраст, он скорее является плодом политических дебатов, чем реальных противоречий.
К тому же граница между использованием невозделанных земель и их возделыванием, между хозяйством «лесным» и хозяйством «домашним» не столь стабильна, как можно было бы подумать. Эта граница подвижна, она меняет положение: то продвигается вперед, то отступает. Завоевание новых аграрных пространств и наступление возделанных почв — непростой процесс: люди могут передумать и забросить уже освоенные земли. Окультуривание ландшафта, растений, животных не исключает промежуточных состояний, различных оттенков, случаев, не проясненных до конца. Многие растения существовали как в дикой природе, так и в окультуренном виде; огородничество — сектор производства, жизненно важный не только для питания, но и для фармакологии, — долгое время развивалось за счет дикой природы. Даже некоторые виды зерновых были выведены совсем недавно из дикорастущих трав (мы уже видели это на примере ржи, аналогичным образом появился овес). Амбивалентное отношение «дикий — домашний» касалось и плодовых деревьев: яблонь, груш, каштанов и тому подобных. Итак, перед нами — картина развития, экономика и культура питания на полпути между собирательством и возделыванием.
То же самое можно сказать о животных. Виды, которые мы, не колеблясь, называем домашними, существовали тогда и в дикой природе: на лесного быка (знаменитого тура) охотились в европейских лесах по крайней мере до IX–X вв. Виды, которые мы считаем дикими, были в те времена одомашнены: лангобарды держали оленей около своих домов, и в период случки их рев нарушал покой окрестных деревень (до такой степени, что в VII в. в законах Ротари была предпринята попытка как-то упорядочить содержание оленей). А что сказать о домашних свиньях, которые паслись в лесах и едва отличались — по внешнему виду, по цвету и, скорее всего, по вкусу — от диких кабанов?
Рыбное хозяйство тоже носило промежуточный характер между природным и искусственным. Садки и питомники преимущественно располагались в проточных водах или в болотах: piscarias et paludes (садки и болота) — частое сочетание на картах тех времен.
Конечно, с течением веков производительность и пищевая ценность культурных растений и домашних животных стали цениться больше по мере уменьшения «дикой» составляющей экономики и питания. Невозможно указать точную хронологию этих изменений, которые происходили постепенно и не везде одинаковыми темпами. Решающий момент в противостоянии двух моделей наступил, скорее всего, в VII–VIII вв., когда использование невозделанных земель и деятельность по их окультуриванию достигли, возможно, максимального равновесия и взаимодополнения. Победа культурного начала ясно обозначилась уже в XI в., когда Хильдегарда из Бингена пишет, что только культурные растения, одомашненные человеком и созданные, так сказать, по его образу и подобию, совершенно подходят для его питания, а те, что растут сами по себе, contrarie sunt homini ad comedendum[15].
Очевидно, что речь идет не только об экономической, но и об идеологической проблеме: источники полны «данных», которые можно интерпретировать в том или ином ключе; они показывают, например, контраст между выбором светской знати в пользу «дикой» природы и выбором в пользу «одомашненного» хозяйства, какой сделал церковный, в первую очередь монастырский мир. «Зачем ты рубишь леса, где я охочусь?» — в бешенстве спрашивает королева Брунхильда блаженного Менелея. О святом Ремигии написано, будто он раздавал отпущенным на волю рабам большие участки леса, который ему подарил король Хлодвиг, чтобы эти люди расчистили их и научились жить за счет обработки земли. Везде в Европе монахи являются зачинателями важных работ по раскорчевке лесов и возделыванию освободившихся земель, пропагандируя совсем не тот образ жизни, не ту модель питания, каких придерживались отшельники. В «Житии» Иоанна, аббата из Реома, написанном Ионой в середине VII в., рассказывается, как святой, удалившись для молитвы, наткнулся в лесу на бедняка, утолявшего голод дикими плодами; Иоанн призвал его уповать на Бога и вернуться к крестьянскому труду; тот вернулся на свой участок, вырастил обильный урожай, и больше ему не надобно было искать себе пропитания где-то еще.