Примерно то же переживал и сам Стахов, задержавшись у трапа, изо всех сил борясь с непреодолимым желанием обернуться, взглянуть на тех, кто смотрит им в спину. Попрощаться бы…
Нет, никто не прощается, никто не рыдает, никто не говорит никаких слезных речей…
Сердце у Ильи Никитича отчего-то сжалось. Вспомнилась вдруг Ольга, такая милая, нежная, такая красивая, и голос ее мелодичный вспомнился. Она бы не разрешила ему, конечно. Да и сам он не смог бы ее оставить. Но ведь ее уже давным-давно нет. Он даже стал забывать, как она выглядела. А сейчас вот вспомнилась. Так четко стали видны ее черные, цвета воронова крыла волосы, собранные сзади синей лентой, более светлого оттенка, чем ее униформа, серые глаза и улыбка… Так отчетливо вспомнил, будто он только что ее видел… где-то здесь, среди провожающих.
С тех пор как ее не стало, смысл его жизни замкнулся на заставе. Там был его дом, там он надеялся найти и свою смерть. Но в тот день, когда Тюремщик показал свое последнее «кое-что», кое-что поменялось для Стахова и в отношении к собственной жизни. Не мог он никак теперь остаться на заставе. И вот он здесь.
Экипаж «Монстра» состоял из шести человек, четверо из которых находились в самой машине, включая Бешеного и его напарника Тюремщика, один дежурил в «Базе-1» и один в «Базе-2» — на «хвостовом» пулемете.
На «Базу-2» на первые двенадцать часов был выставлен «стражником» Стахов. Он вызвался туда сам, подумав, что одиночество на какое-то время спасет его от ненужных бесед, избавит от назойливых перешептываний и любопытных взглядов юнцов, впервые покинувших подземелье. Зайдя в прицеп, он окинул лишенным всякого интереса взглядом закрепленный тросами уазик, гордо носивший имя «Разведчик», посмотрел на кресло, повернутое к заднему борту, большая часть которого была сделана из бронестекла, и закрыл за собой дверь. Постоял с минуту, потом присел, заглянул под машину. Под ней в разобранном виде лежала гордость подземных лабораторий — часть криокупола, похожая на собранный из металлических пластин и стропов парашют.
В задней части прицепа к потолку была прикреплена напоминавшая формой большую таблетку выдвижная капсула. В нее и помещался «стражник» в случае поступления команды «К орудию!». Рядом свисал шнур, разворачивающий «таблетку» в капсулу и раскрывающий люк, через который «стражник» имел доступ к пулемету.
Обойдя уазик, Стахов провел рукой по пыльному борту цвета хаки, подошел к панорамному бронестеклу и коротко махнул рукой сгрудившимся на заставе людям. Затем опустил ролет — как раз, чтобы он скрыл от публики его лицо, — и бухнулся в кресло, подняв в воздух облако пыли.
Здесь был его дозорный пункт. Ему предстояло быть глазами на затылке «Монстра», как сказал Тюремщик, по-дружески подмигнув ему перед посадкой. Поискав взглядом, на что бы переключить свое внимание, Стахов уделил минуту на прочтение инструкции, приклеенной к борту. Там было указано, что и как нужно делать в случае боевой тревоги. Разложить кресло, дернуть шнур, поместиться в капсулу, открыть люк, извлечь из ящика пулемет… «Чепуха для юнцов», — подумал Илья Никитич, вздохнул, уронил голову на руки.
Двигатель взревел, над ухом затрещала рация.
— Одинокий два… Никитич, как слышишь? — прозвучал голос Тюремщика из покрытой плотным слоем пыли рации.
— Одинокий два, — нехотя поднеся рацию к щеке, ответил Стахов, — слышу хорошо.
— Как самочувствие, Илья Никитич? Чего-то мне видок твой в последнее время не нравится.
— Все нормально, дружище, — соврал Стахов, откинув голову на спинку кресла.
— Правда? — удивился Тюремщик. — Да ладно тебе, ты так переживаешь, будто на край света собрался. Что там до того Харькова — всего четыре дня ходу, максимум пять. Через полторы недельки снова будешь любоваться своей «северкой», обещаю.
— Ты так говоришь, будто я не знаю, что самый дальний твой выход — это сто шестьдесят, — иронично улыбнулся Стахов.
— Ну и что? Я что, когда-нибудь не возвращался? Никитич, для меня что сто шестьдесят, что четыреста девяносто три — разницы никакой. Нам с Бешеным вот по херу куда, лишь бы ехать. И — скажи, Беш? — никто, ёлы, никогда не оказывал нам такой почести. А тут, блин, как на фронт отправляют. Только цветы еще не бросают вслед. — Тюремщик засмеялся. — Никитич, все будет в ажуре!
— Ладно, поехали уже, фронтовик, поехали…
«Монстр» въехал в шлюз последним. Вся застава стояла как по стойке смирно, с торжественными, немного грустными лицами, с приставленной к виску ладонью, выпяченной вперед грудью и застывшим в глазах восторгом. Когда грузовик пошел по шлюзу в гору, Стахов с горечью отметил про себя, что это было последнее прощание с Укрытием. И хотя в его сердце действительно раньше не находилось места мнительности, сейчас он чувствовал себя раскисшим, подавленным юнцом, вырванным из родительского дома, вмиг лишившимся материнской ласки и заботы.
На часах мерцали цифры 20.54. На улице, должно быть, вечерело.
Андрей сидел в кунге «Монстра» на жесткой, для блезиру обшитой линолеумом скамье вместе с рыжеволосым напарником Сашкой. Со всех сторон они были обложены ящиками с продпайками и боеприпасами, разбросанными брикетами сухого топлива, оставшегося с предыдущих выходов, а также просто бытовым мусором, который вояжеры подбирали на поверхности и, не находя ему применения, забрасывали в фургон. Здесь валялись и канцелярские принадлежности, как то: дырокол, карандаши, линейки; и разбитый радиотелефон, и тележка из супермаркета, наполненная вздутыми банками тушенки, и связка железнодорожных костылей, и табличка с цифрой «275» и надписью «Мемориал Освобождения — Ботанический сад», и набор рождественских свечей, и распахнутая СВЧ-печь — в общем, все то, что вояжеры захватывали с собой, а потом, вместо того чтобы выбросить за борт, замусоривали кунг.
Но не над этим размышляли пассажиры фургона, прильнув к боковым иллюминаторам и стараясь не упускать ни малейшей возможности рассмотреть в слабых, изредка мелькавших отблесках света стены шлюза, потрескавшиеся то ли от старости, то ли от давних ядерных содроганий, темные, покрытые какой-то вязкой слизью.
Сверху донесся сигнал.
— Сейчас подымут верхний заслон, — с благоговением прошептал Саша.
Круглый люк, соединяющий кабину «Монстра» с фургоном, сдвинулся, и в проеме показался сначала встопырившийся ирокез, а затем и вечно улыбающееся лицо его владельца.
— Ну что, пацанва, с почином вас, потомки великого Тавискарона!
— Кого-кого? — переглянулись между собой ребята, наморщив лбы.
— Атефобией[1] никто не страдает? — снова задал вопрос Бешеный, не обратив внимания на округлившиеся глаза юнцов.
— А что это?
— Вот и чудно, — кивнул Бешеный и, напоследок подмигнув, исчез в проеме.
На вопросительный взгляд Саши Андрей лишь повел плечом, дав понять, что нет никакого смысла разгадывать странные слова Бешеного — все равно никогда не разгадаешь. Семь лет постоянных подъемов на поверхность. Как же тут без своих «фишек»?
Шлюз посветлел. Это значило, что верхний заслон поднят. Вниз, к Укрытию, просунулись несколько темных, тучных, приземистых фигур с опущенными головами и широкими плечами. У одной из них что-то выпало из рук, она остановилась, подняла с земли блестящие медяки, оглянулась на Стахова, наградила его презрительным взглядом и побежала вниз. Банкиры… Очень похожи на людей, очень. Легко ошибиться. Бегут вниз, хотят попытать счастья прорвать кордон. Что ж, имеют полное право.
«Монстр» выкатился из шлюза, подал длинный сигнал, и массивная металлическая плита, усеянная множеством маленьких вмятин, следов бесчисленных соприкосновений со свинцовыми посланниками, сразу же начала опускаться, закрывая вход в Укрытие. Вся стена вокруг нее была сплошь облеплена бурыми, черными ошметками существ, оказавшихся в неподходящее время возле заслона. Независимо от преследуемых ими целей исход был один. Пулеметы подъезжавших к шлюзу машин без разбору припечатывали «гостей» к стенам и заслону шквальным огнем, разрывая чью бы то ни было плоть на куски и проделывая на поверхности плиты миниатюрные кратеры.
Стахов поднимался наверх много раз, но первое место соприкосновения с наружным миром, место, где заканчивается подземный мир и начинается мир наружный, — вестибюль разрушенной станции метро «Университет», — всегда производило на него особое впечатление.
Практически лишенный купола, вестибюль был мрачен и холоден, впрочем, как и всегда в это время суток. Некогда украшавший стены коричневый мрамор почти полностью облетел, обнажив нутро отсыревших стен, но еще цепко держался у входа и возле продырявленных ржавчиной турникетов, напоминая о былой красоте станции и изысканных вкусах метростроителей. С проломленного купола, покачиваясь на ветру, свисали нерукотворные ламбрекены, сотканные из многолетней паутины, за долгие года не прожженные солнечными лучами, не поврежденные кислотными дождями и злыми зимними ветрами.