Вернувшись берегом по холодку к шоссейному мосту, Мария наскоро оделась. Умытая и легкая, она теперь считала себя вправе оказаться среди людей и попытаться сесть на поезд. Разъезд Щепец был в стороне неподалеку, но редко какой поезд там делал остановку, поэтому Мария решила по шоссе дойти до Дуловской. Верные десять километров до этой станции ее, прошедшую полсотни с лишним, не пугали.
Она шла быстро, как могла, стараясь не озябнуть, но и стремясь быть в Дуловской, прежде чем начнет, поднявшись высоко, печь голову и мучить солнце. Она предполагала повстречать на станции толпу людей, как и она, ждущих поезда на Псков, и с каждым шагом, с каждым взгорбием шоссе толпа ей представлялась все яснее и пестрее, люди из толпы подробнее: пока без лиц, уже с приятными улыбками на месте лиц и с голосами. Мария будто слышала их голоса, не разбирая слов, ленясь придумать им слова и предвкушая, как она сольется с этой утренней толпой, как за веселым свойским разговором станет непременной ее частью, настолько нужной, что кто-нибудь поделится с ней дорожным завтраком, каким-нибудь яичком, а кто-то скинется ей на билет или, сговорившись меж собой, собой прикроет, втиснет внутрь вагона и спрячет от проводника.
Едва свернув с шоссе налево к Дуловской, Мария поняла то, в чем скоро убедилась и воочию: на станции ей будет одиноко, и при посадке ей никто, пожалуй, не поможет. Больно уж беззвучно, сонно было в Дуловской; одни шмели гудели над платформой; домашне пахло пиленой березой, опилками сосны, смолою шпал; обходчик вдалеке лениво погромыхивал кувалдой; никто кроме Марии отсюда в Псков не собирался. Казалось, ей везло: еще и не приноровилась ждать, как вдруг запели рельсы; поезд зашумел вдали, плавно приблизился, и черный паровоз, подойдя, встал, выпустив пары. Но на беду в дверях всех шести вагонов уже стояли, заслонив собою вход в вагон, немолодые проводницы, все как одна в форменном кителе, - и все они смотрели на Марию.
Не в силах выбрать, куда ткнуться, Мария пометалась вдоль вагонов взад-вперед, теряя время. Паровоз, дразня ее, уже посвистывал, подергивал сцеплениями, и проводница третьего вагона вдруг показалась ей рыхлее и податливей других. Да оказалась твердой. На просьбу: "Тетенька, пусти", не разжимая губ ответила:
- Билет.
- Не успеваю, - попыталась уломать ее Мария, - вы ж отправляетесь.
- Успеешь, - презрительно сказала проводница. - Мы пять минут стоим, а касса вон где - два шага.
Мария пробовала заканючить: залепетала что-то, что самой досадно было слышать, и, не слушая себя, из собственных бессвязных слов улавливала лишь "ноженьки", "обчистили", "сестра", "ребятки ждут" и "тетенька".
Тетенька ей отвечать не стала. Вцепившись в поручень, вся подалась вперед и, повернувшись к проводнице четвертого вагона, заорала:
- Ты поняла, как обнаглели? Просадят все, пропьют, а ехать надо. На жалость жмут - а что, нам больше некого жалеть? Вон сколько сирот от войны осталось - они что, все едут без билета?
- В милицию их сдать, - ответила спокойно проводница из четвертого, бродяжат тут, а это не положено. За это полагается под суд. Разве не так?
- Так, но смотри: они в тюрьме на государственные денежки живут, то есть на наши. Мы здесь за них горбатимся, а им что тут на шаромыжку, что там задарма; из тюрьмы приходят: морды, как репа, жопу наели - и опять за свое; я б их лучше всех расстреливала.
- Ты ж нестарая еще, - принялась увещевать Марию проводница первого вагона, - мы, погляди, и то старее. Стыдно не работать. Глянь, руки у тебя, как лопаты. Стыдно.
- Я, тетеньки, работаю, - сказала им Мария, но проводница третьего вагона ее свирепо оборвала:
- Отойди, не то засвищу!
- За что свистеть? - обиделась Мария.
- Ты знаешь, - проводница вынула свисток и повертела им перед собой, как если б делала козу младенцу. Лязгнули сцепления, зашелся свистом и шипеньем паровоз, и проводница уплыла; поплыли мимо окна; люди в них, те, что не спали, глядели на Марию безучастно, некоторые хмуро, а кто и сквозь нее, ее не видя...
- Поезд-то откуда? - прощаясь, крикнула Мария.
- С Невеля, - ответила ей проводница последнего вагона.
- Что же вы делаете! У меня мать в Невеле! друзья в Невеле! меня там каждая собака!.. - отчаянно, но и без всякой цели соврала Мария, махнула тюбетейкой поезду вслед и, обессилев, села в пыль, на тут и там проросший подорожником щебень платформы.
Обходчик, будто вырос, встал над нею, потом присел на корточки и, отложив кувалду, вынул из кармана вареное яйцо. Протянул ей:
- На, пожуй... Попробуй сесть на рижский, если не торопишься, - сказал он, глядя, как Мария ест. - Ждать долго, но зато люди там спокойные, с понятием, он подобрал кувалду и поднялся, чтобы продолжить свой неспешный путь вдоль путей.
Доверившись его словам и своему упрямому желанию удачи, Мария согласилась дожидаться вечернего поезда из Риги. В сторонке от платформы, возле насыпи, в тени лесопосадок, на мягком мху, усыпанном сосновой хвоей, она без снов и без забот спала весь день - лишь вскидывалась всякий раз, как только насыпь принималась вдруг дрожать, шурша песком и камешками. Товарный проползал по рельсам, с воем проносился скорый, пробегала, брякая, дрезина; потом надолго все стихало, томный воздух замирал, звенело солнце, тень пахла лапником, смолой, и сон был сладок. Когда же воздух стал тускнеть и остывать, Мария встала и вернулась на платформу. Там, как и утром, было пусто, никто опять во Псков не собирался, и это тревожило. Когда тревога и надежда устали в ней бороться и Мария успокоилась, показался синий тепловоз. Гудя нутром, приблизился и встал - но двери всех вагонов оставались заперты. Тепловоз и стоя не переставал гудеть, грозя вот-вот тронуться в путь. Мария, охнув, побежала вдоль состава. Открытой оказалась дверь вагона-ресторана. На табурете в тамбуре сидел, согнувшись, длинный парень в фартуке и чистил картошку, бросая ее в дюралевый бак перед собой. Вокруг него, казалось, облаком клубился запах жареного лука; из окон ресторана доносились звуки радио, мужской смех и звон посуды.
- Ты б разрешил пройти, - вцепившись в поручень, с мольбой сказала Мария парню. Он поглядел на нее с сочувствием и ответил, словно извиняясь, аккуратно выговаривая не родные ему русские слова:
- Сегодня пива нет.
- Я ж не о том! - сначала не поняв его, поторопилась объясниться с ним Мария, но вагон сильно дернуло, поезд тронулся, и ей пришлось отпрянуть. Парень с сожалением развел руками и исчез из глаз. Поезд быстро набрал скорость и ушел. Мария вновь одна осталась на платформе.
Она вернулась на шоссе и, вновь настроив шаг на долгую ходьбу, двинулась к Пскову. Справа, в окнах домов поселка Дуловка, уже трепетал багровыми и жаркими занавесками закат. Там, средь темнеющих сараев и домов, кричал мужик, должно быть, пьяный, упрямо препираясь с эхом собственного крика, зудела изредка бензопила, истошно лаяли собаки. Одна из них, как только Дуловка осталась за спиной, внезапно выпрыгнула из-под куста придорожной ольхи и молча подалась следом за Марией. С опущенной к асфальту мордой, с опущенными острыми ушами, она трусила сзади в десяти шагах, не приближаясь и не отставая. Мария мельком, чтоб не сбиться с шага, оглядывалась на ходу в надежде не увидеть хоть однажды за собою никого, но всякий раз бегущий пес оказывался перед глазами. Поддавшись страху и пытаясь разминуться с псом, она переходила от обочины к обочине - и пес трусцой пересекал шоссе наискосок. Настала ночь. Тень пса, как лодка на ночной воде, плыла бесшумно за Марией, и свет луны в его зрачках то остро вспыхивал подобно корабельным фонарям, то гас, когда он опускал глаза. Мария поначалу злилась, стыдясь своей боязни, потом, привыкнув к страху, подобрела и даже разговаривала с псом - когда садилась отдохнуть и пес, не приближаясь к ней, укладывался брюхом на асфальт.
За что мне это все, пытала она пса, сидя на корточках и опустив голову на руки, сложенные на коленях, - за мою дурость, скажешь, так ведь?.. Так ведь это ясно без тебя. Но не одна я дура, и дурная - не одна. Почему другие дуры все теперь в своих постельках - одна я здесь?.. Тогда, в войну, - что, у одной меня был фриц-ефрейтор? Но почему меня под суд, когда другие - те почти и прятаться не стали, и жили, как и жили, как все, среди людей? Вот это очень интересно. И интересно, почему я всегда знала, знаю и сейчас: все со мною справедливо. Не повезло, все так, но - справедливо. Почему?.. А потому что было хорошо. И с Кнуче-гадом было хорошо, не только сытно, и в Пушгорах, особенно в лесу, и вода в Щепце была прекрасна - так, скажу тебе, в Щепце мне было чисто, так хорошо, что эти невельские твари-проводницы иначе просто не могли как только обругать и не пустить меня на поезд... Вот если б с Кнуче было мне противно, как, например, Тамарке с Михаэлем - я б, может, как Тамарка, прожила все эти годы по-людски. Или не так? Ты не молчи, скажи, хотя бы гавкни... Вот если б мне со старшиной и со Смыкаловым-солдатиком вдруг было хорошо, как раньше с Кнуче, тогда б вода в Щепце была противной - но я за это села бы на поезд... А если мне со старшиною вдруг было б сильно плохо: вот если б он меня избил, тогда бы и Щепец был чист, и я б потом на поезд села но что за радость ехать в поезде, если все болит!.. Ты, если хочешь, чтобы жизнь нормально ладилась, живи, пожалуй, плохо, но не сильно плохо. Живи так плохо, чтобы оставалось, чему потом заслуженно порадоваться. Но радуйся не слишком - как бы после слишком плакать не пришлось. Поголодавши, но не впроголодь, померзши, но не до костей - порадуйся, коль пустят в сени переночевать и бросят мясо со стола. Ты понял, пес: живи, как пес.