Вот же несколько дней, как Александр Дмитриевич живет здесь, в маленьком финском доме вдали от своей квартиры, от редакции, почти в лесу. Под окнами шумит огромная, высотой с четырехэтажный дом, ель. Раза два уже утром будили его позывные дятла, укрывшегося где-то вверху, за плотной малахитовой кроной. А однажды, возвращаясь с лыжной прогулки, он увидел, как с ветки ели желтой лентой метнулась на верхушку рядом стоящей сосны белка.
Кончилась первая неделя отпуска, который он переоформил себе в канун нового года. Новый год Александр Дмитриевич встречал на даче, в компании Марины и Сережки, среди резвой заводской молодежи. Пили шампанское, пили пахучий и терпкий Маринин глинтвейн. Марина с подругой Настей напевали озорные студенческие песни. Играли в какие-то забавные, едва ли не на ходу придуманные игры, где обязательно всякий из играющих проигрывал. Что-то вроде фантов, только посложнее. Проигрыш застал Александра Дмитриевича врасплох. Петь и плясать он наотрез отказался. Но когда его в буквальном смысле слова приперли к стенке, он подвинулся к окну, крепко сжал пальцами холодный глянцевый подоконник и, задержав взгляд на седом искрящемся морозном узоре в уголке оконной рамы, негромко, вполголоса прочел:
Еще не сказано ни слова —Такие близкие уже.И отсвет неба голубогоПрошелся по моей душе.
Ты появилась ниоткудаВ тот миг, что мне необходим.И сбывшимся казалась чудом,Судьбой, открытием моим.И я ни в чем уже не каюсь.Я чист перед тобой, как свет.И в свете этом задыхаюсь,И мне уже спасенья нет.
Спасибо, что в минуту злую,Когда душа изнемогла,Ты к той, прошедшей, не ревнуя,Такая светлая пришла.
Пусть мы с тобой не будем ближе,Моя последняя заря, —Тебя я видел,Все же — видел!И значит, прожил жизнь не зря.
И едва ли не пожалел Александр Дмитриевич, что вырвались у него эти стихи. Тем более, что последняя строфа ему не нравилась. Возбужденные гости стали требовать от него еще стихов. Еле отбила его Марина. Строчки эти родились у него в тот вечер, когда он в последний раз видел Незнакомку, когда через весь город шел домой пешком. Но он никак не мог предположить, что сможет прочесть их кому-то.
Потом, когда он танцевал с Настенькой, та спросила, кому посвящены стихи. «Так… никому, — замявшись ответил он. — Пока что абстрактный образ». — «Ой ли?» — хитровато прищурившись, усомнилась дивчина. К счастью, танец кончился.
Веселье продолжилось далеко за полночь. Потом встречали новогодний рассвет. Все выбежали на мороз. Александр Дмитриевич стоял у застекленной мозаикой веранды, вспоминал ночную грозу, которая застала его здесь полгода назад, а в сознании его, звуча на разные лады, мерцали слова «новогодний рассвет», «рассвет новогодний», «новый рассвет»…
На электричку он попал, когда уже подымалось солнце. Стоя в тамбуре, курил и смотрел на мелькающие за окном деревья в белых накидках. Почему-то вспомнился ему грустный взгляд Марины, проводившей его до калитки. И тут же он понял, ради чего была приглашена Настенька, русоволосая озорная дивчина с темными веселыми глазами.
Из разбитого окна в лицо било студеным ветром, и Александр Дмитриевич долго не выдержал в тамбуре. Пройдя в середину вагона, опустился на край скамьи, напротив пожилой четы, внимательно разглядывающей мелькающие за окном острокрышие дачи и мутно-розовый диск солнца, плывущий по морозному небу вдогон электричке. Приглядевшись к соседям, он понял, что возраст их вернее определит, пожалуй, слово «преклонный», нежели «пожилой». Лицо сухощавого, в аккуратном каракулевом пирожке старика было смуглым, с задубевшей, обветренной морщинистой кожей. Он наклонился к спутнице и, подставив широкие ладони под ее маленькие руки в тонких гарусных перчатках, слабым своим дыханием старался согреть их. Старушка, отвернувшись от окна и смежив подрагивающие веки, дремала, и голова ее в стареньком плюшевом капоре легонько покачивалась в такт движения поезда.
И, как это всегда бывает, памяти нужен был лишь толчок, кратчайшее исходное мгновение, и она, яркой ломаной линией прочеркнув сознание, повела, повела по кладовым своим.
…В ослепительно яркий знойный полдень разомлевшие мальчишки ватагой движутся за околицу — к деревенскому пруду, к воде. И чей-то голос вдруг из подворотни:
— Пацаны, бабка Акуля помирает…
И кто-то продолжал свой путь, кто-то свернул в длинный, заросший бурьяном проходной двор. А трое неразлучных друзей остановились и замерли в коноплянике у щелястой, заросшей оранжево-зеленым мхом стены сарая. И три пары глаз увидели через щербатые щели старую бабку Акулину, лежащую на деревянном топчане, скрестив на груди руки; лицо бабки было застывшим, лимонно-воскового оттенка, широко распахнутые глаза не мигая глядели в потолок, из левого глаза, прочертив наискосок от виска след, медленно сползала слеза. А на коленях перед бабкой, широко расставив ноги в протертых войлочных опорках, стоял дед Еремей. Уронив голову с сивой кудлатой бородой на лоскутное одеяло, которым была прикрыта бабка, он тянулся сухим ртом к ее шафранно-желтым костлявым рукам и тихонько, по-собачьи выл. Время от времени он умолкал, всхлипывая, точно давился чем-то, и монотонно бубнил одно и то же:
— Акуля, ластонька, прости… Акуля, касатушка, прости…
Старуха, продолжая глядеть лишь в потолок, часто и прерывисто дышала, вздымая худую, провалившуюся грудь. Иногда, глубоко вздохнув, она замирала на мгновение, и тогда можно было отчетливо услышать ее грудной, слегка певучий голос:
— Нет, Ерема, не прощу… не смогу…
Дед вздрагивал, с минуту повыв протяжно, снова тянулся к ее рукам и снова причитал:
— Касатушка, Акуля, прости…
— Нет, Ерема, нет! — членораздельно, непреклонно отвечала старуха. — И с Кланькой я знала про твои дела, и с Нюркой…
— Акуля, голубушка…
— Детей надо было подымать, от и закрыла глаза я на дела-то твои с ими, на шашни… а теперь — не прощу…
— Акулина, касатушка…
— И про Марфу я знала, Ерема, не надейся, и про нее тож.
Старик целовал неподвижные старухины руки и уже не ныл, а сипел, резким хрипящим звуком разрывая знойную тишину.
— Акулинушка, за Христа ради, за Христа ради прости окаянного…
— Нет, старик, и не проси. — Бабка Акулина сказала эти слова тихо, почти шепотом, на выдохе, тело ее подернулось, будто волна пробежала от седой головы ее к ногам, и вздохнуть она уже не смогла.
Старик отпрянул от нее, взвыл еще протяжней и пронзительней, чем прежде, и на четвереньках метнулся к двери.
Ребята в страхе через конопляник кинулись врассыпную.
Много лет не мог Александр Дмитриевич забыть увиденного и услышанного, часто в мыслях своих возвращался к той далекой, жутковатой, поразившей его картине, порою ему казалось, что все давно уже трансформировалось в его сознании, что все было тогда не так, и в одну из встреч со Славкой, верным спутником тех далеких лет, он поведал ему о своих сомнениях. Теперешний Славка, крупный ученый-селекционер, садовод, к удивлению Александра Дмитриевича, четко и образно, с мельчайшими деталями передал ему именно ту картину-видение, что стоит до сих пор перед его взором…
Внезапно поезд притормозил и остановился, не доезжая какой-то станции, дверцы вагона раздвинулись, и Александр Дмитриевич увидел в двух десятках метров от себя стену из тесно стоящих вековых сосен. Не раздумывая, он спрыгнул на заледеневшую песчаную насыпь и пошел к деревьям. Сосен оказалось немного, они стояли всего в несколько рядов, дальше начинался ельник, который переходил в смешанный лес.
Тропа вывела Александра Дмитриевича, к просеке, вдоль которой тянулась неширокая колея, параллельно же шла утрамбованная, скованная морозом лыжня. Где-то впереди коротко свистнула синица, помолчав, свистнула еще, более протяжно: «Фить-фи-ить…» — и снова умолкла. Вскоре тоже впереди, но чуть в стороне ей откликнулась другая: «Фить-фить» — и еще раз чуть повыше нотой: «Фить-фи-ють…» Александр Дмитриевич пошел на этот птичий разговор. И сколько бы он ни шел, синички оказывались впереди. Он останавливался, и они точно замирали где-то тут же неподалеку, изредка перекликаясь друг с другом. Его развеселила эта игра.
Дорога вскоре повернула направо, к ярко белеющему вдали березняку. А слева перед взором Александра Дмитриевича распахнулось пространство — огромная снежная поляна с дюжиной маленьких, издалека казавшихся ему игрушечными, домов.
Дойдя до крайнего дома, Александр Дмитриевич остановился и достал сигареты. Но в коробке не осталось ни одной спички. Он постоял несколько минут, подождал, не покажется ли кто-нибудь на улице. Вокруг было безлюдно, но из-за соседнего дома доносились глухие удары, — похоже, кто-то колол дрова, Александр Дмитриевич подошел к забору из зеленого штакетника и увидел во дворе женщину, худенькую, одетую в темную замшевую куртку с меховым воротником, из-под тонкого белого платка ее выбивалась седая прядка. В руках она неуклюже за конец черенка держала топор. Неуверенно размахнувшись, как-то сбоку, сплеча ударяла по чурбаку. Именно ударяла, а не рубила, потому что топор тотчас же отскакивал, а чурбак валился набок. Она поднимала его, снова размахивалась, и все повторялось сначала. Иногда от чурбака отлетала щепка. Она поднимала ее, откладывала в сторону. На мгновение женщина распрямила затекшую, видимо, спину, убрала под платок прядь волос и увидела Александра Дмитриевича. Он растерялся было, хотел пойти прочь, замешкался и неожиданно для себя приоткрыл калитку и шагнул по узкой тропинке к женщине. Она держала перед собой оттягивающий ей руку топор и поджидала его. Александр Дмитриевич поздоровался и, извинившись, попросил спичек. Женщина по заснеженному крылечку поднялась в дом и вернулась с коробком. Александр Дмитриевич прикурил, раза два глубоко затянулся дымом и, вдруг отбросив сигарету, взялся за топор.