Мне нужно было собраться с мыслями и вообще – собраться, поэтому я прекратил всяческие контакты с внешним миром. Только еще похаживал на прежнюю работу, подписывая разные бумажки, и скрывался от телефонных звонков приятелей. Друзей у меня не было. В этом городе оставалась женщина, перед которой я, конечно, испытывал чувство вины, ибо так на ней и не женился. Все в моей голове смешалось за эти годы, превратилось в кашу, и теперь нужно было осмыслить, подвести некоторый итог практически бесцельно проведенных лет…
За окном медленно разворачивались и свисали на землю длинные спирали снега, они были похожи на бинты. Казалось, что там, высоко в небе, лежит огромный раненый великан.
Мне стукнуло тридцать пять… Хороший – если не б`ольший – кусок жизни остался позади. Что в ней было? Одно можно сказать определенно – я везунчик. Таких обычно ненавидят и побаиваются, к таким тянутся только для того, чтобы почерпнуть энергии, подпитаться и идти дальше.
…В Афгане меня не шлепнули, и я попросился на второй срок, а когда благополучно оттрубил и его, остался на следующий. На меня смотрели, как на идиота или же – законченного убийцу. Я и правда чувствовал себя не совсем нормальным. В моей голове словно крутилась бесконечная бабина кинопленки, на которую я отстраненно фиксировал события. Единственное, чего я не хотел, – валяться с развороченным пахом посреди чужого поля, как Серега из Набережных Челнов. Вернее, посреди поля – это еще можно, но развороченный пах… Снесенный череп, как у Кольки из Луганска, меня бы устроил больше. Вообще, самым страшным было не присутствие смерти, а мысль о том, что с тобой будут делать потом, – как поволокут в брезенте в глинобитную мазанку, называющуюся «моргом», притрусят дустом или еще каким дезинфицирующим порошком… Но это в лучшем случае, если подберут свои. Понимая, что я попал в глобальную пертурбацию, почти в Средневековье, я обращал внимание на детали, понимая, что только они имеют хоть какой-то смысл и осязаемую фактуру. Моя память зафиксировала множество различных вещей, которые мучают меня по ночам до сих пор: разрезанная пополам крыса (она пробежала по столу как раз в тот момент, когда мы глушили спирт, поминая Серегу, и наш старлей перерубил ее ножом, словно в ней воплотилась смерть нашего товарища), розовый сосок, светящийся в прорехе бесформенного вороха тряпья, прикрывающего то, что некогда было человеческим существом, испуганные черные глаза Зульфики (полусумасшедшей юной пуштунки, следовавшей за нами) в тот момент, когда Тимохин делал к ней свой «третий подход»… Три кратковременных отпуска я провел неподалеку, в Таджикистане. Я не рвался увидеть чистую постель и вид на набережную Днепра из окна своей спальни. Себя в той жизни я не видел.
Родители забрасывали меня письмами. И только когда неожиданно замолчали, я решил, что пора вернуться. Я отказался от направления в военную академию, чем несказанно удивил командование, и поехал домой. По дороге я читал Хэмингуэя, покуривал «травку» в туалетах поездов и думал, что я – типичный представитель «потерянного поколения».
2
Я вернулся весной, а летом по настоянию родителей восстановился в институте. Это не стоило мне большого труда, как шесть лет назад, – я просто надел форму. Меня окружали малолетки, в некоторых я видел себя… Конечно, я узнал о Лизе. В первый день занятий, идя по коридору, я мечтал встретить ее. Хотя за день до того был уверен, что отрезал этот кусок своей жизни навсегда. Ничего подобного! Я все так же мечтал увидеть ее. Проклятье! И все же я знал, что теперь все может быть по-другому. Я уже не был изнеженным дураком мальчишкой, выглядел намного старше своих лет, хотя мне едва исполнилось двадцать четыре. Я знал, что смогу взять ее за руку, даже если она этого не захочет. Но мои ожидания оказались напрасными – на кафедре телережиссуры сказали, что Елизавета Тенецкая давно уже не работает здесь, а где она – неизвестно. По старому адресу она не жила, а другого я не знал… В бане у центральной площади больше не было того кафе. Да и самой бани не было, в этом здании уже расположилась какая-то административная контора.
В то время я был полон ненависти. Я с отвращением видел, что жизнь здесь нисколько не изменилась, что остров грязи и крови, на котором я пребывал все эти годы, – для здешней жизни не более чем миф. К тому же я кожей ощущал неприязнь, которую ко мне испытывали окружающие. «Приходилось ли тебе убивать?» – спрашивали меня юнцы однокурсники и жаждали подробностей. Однажды мне пришла в голову мысль, что она, Лиза, тоже спросила бы об этом. Словом, «герой, я не люблю тебя»!..
Я отучился положенные пять лет. Не могу сказать, что не искал ее. Я искал. До тех пор пока не пришел к мысли: в конечном результате все мы ищем только одного – любви. Поиски любви могут привести куда угодно – к радикализму, фашизму, феминизму, экстремизму и прочим извращениям… Если бы у Володи Ульянова была не столь авторитарная мать, неизвестно, совершилась бы заваруха 1917 года. А если бы Гитлера признали как гениального художника? Если бы Иосифа Джугашвили не турнули из духовной семинарии? А эти жирные свиньи, пославшие воевать безобидного Кольку из Луганска! Что знали о любви они?
Недолюбовь превращает человека в прокаженного с колокольчиком на шее: он повсюду звонит, оповещая о своем приходе, и этот колокольчик – знак к бегству для остальных. Ибо любовь нужна такому прокаженному только как цель, к которой он должен идти в полном одиночестве.
Я уже не мечтал о славе. Юношеские бредни выветрились из меня. Я увлекся другим. Не будь в моей жизни истории с Лизой, я, может быть, никогда бы не задумался о том, о чем думал тогда. Я перечитал кучу книг, доставая их у спекулянтов по неимоверным ценам. Я был уверен, что она их тоже читала.
…Сейчас, собираясь покинуть городок, приютивший меня, я открыл свой дневник, который начал вести во время учебы. Прежде чем сжечь его, принялся читать…
«Нужно свыкнуться с жизнью на вершинах гор – чтобы глубоко под тобой разносилась жалкая болтовня о политике, об эгоизме народов. Необходима предопределенность к тому, чтобы существовать в лабиринте. И… семикратный опыт одиночества…», и дальше уже мое: «Ницше достоин уважения хотя бы за то, что с его антигуманистическими и антихристианскими идеями согласится лишь меньшинство. Зная об этом, он все равно остался собой!» И далее: «Даже в самой честной душе заложена определенная доля порочности… Сострадание разносит заразу страдания – при известных обстоятельствах состраданием может достигаться такая совокупная потеря жизни, жизненной энергии, что она становится абсурдно диспропорциональной кванту причины… Даже если у Бога есть ад свой: это любовь к людям!»
И снова мое: «Попробую записать то, о чем думал сегодня ночью. Ницше… Его философию должны понимать люди, умеющие жить «на вершинах», отрешенные, по его же словам, от «болтовни и эгоизма», а сам же он площадно ругает Канта, стремясь к первенству. Каждый смертный, если он по природе не философ и не способен осмыслить и обобщить реальность, ищет СВОЕГО философа. Ницше – не мой философ! Наверное, потому что я – генетический христианин. Если бы я попал в плен, меня бы распяли. Я чувствую ЕГО – в себе. Несмотря на то что не хожу в церковь… Ницше приветствует буддизм, потому что это радостная религия, воспевающая заботу о теле, здоровье. Мне это претит. Сто сорок восьмой раз я думаю о том, что уже прожил все главное. Мне тяжело среди людей – и я начинаю кривляться». Опять Ницше: «Любовь – единственный, последний шанс выжить…» Я: «Лиза, я не помню тебя…» Библия:
«…Не клянитесь! Ваше слово пусть будет «да», «нет». Все, что больше этого, – от лукавого…
…Не судите, чтоб и вас не судили. Ибо каким судом судить будете – таким осудят и вас…
… тесны ворота и узка дорога, которая ведет к жизни, и мало тех, кто находит ее!»
Мне стало немного грустно. Все это должно остаться здесь! Я нашел в ванной старый медный таз, положил в него дневник и тщательно поджег с четырех сторон.
3
Я приехал сюда, в N-ск, семь лет назад. Приехал «по распределению» на местное телевидение в качестве помощника режиссера. На месте же оказалось, что такой должности здесь просто не существует, – штат был слишком маленьким, да и чего-то более масштабного, чем выпуски новостей и репортажи с открытия новых строительных объектов, местное телевидение не снимало. Сердобольный директор устроил меня на работу в кинотеатр.
– Ты ведь разбираешься в кино? – спросил он. – Вот и посиди там. А как только будут вакансии – я тебе свистну. Ты ж все-таки из столицы – пригодишься!
Его свиста пришлось ждать без малого два года. Я снял квартиру неподалеку от кинотеатра, который назывался «Знамя Октября», и получил должность «старшего методиста». В мои обязанности входил отбор фильмов для просмотра в четырех залах (кинотеатр был достаточно большим). Каждый вторник с восьми утра все «методисты» города собирались в просмотровом зале горсовета и парились там до девяти вечера, пересматривая с десяток новых фильмов, отбирая их для показа в своих заведениях. После этого я должен был составить анонсы и надиктовать их на автоответчик кинотеатра. С тех пор я запросто могу выговорить имена всех индийских актеров… «Сегодня и всю неделю в нашем кинотеатре смотрите…» – произносил я, зная, что сотни киноманов каждый день будут слушать бред, который я несу в телефонную трубку. Компания в кинотеатре подобралась странная – в основном женщины с крупными золотыми серьгами в ушах и неустроенной судьбой, все они были словно на одно лицо и подражали друг другу в одежде и прическах. Они требовали мелодрам, обсуждали «Зиту и Гиту», рыдали над «Есенией» и отчаянно за мной ухаживали. Я смотрел фильмы, начитывал анонсы, проверял работу художников, рисовавших афиши (нечто в духе Кисы Воробьянинова), и часами бродил по городу, пытаясь отыскать в нем эрогенные зоны. Денег я получал немного. Рестораны больше не привлекали меня. Моим уделом должна была стать женитьба. В какой-то момент я даже всерьез подумывал об этом. Но то был момент отчаянного голода и нежелания в очередной стирать свой уже изрядно замусоленный свитер. Хотел ли я вернуться? Мне было все равно.