Высочайшего утверждения, 23 мая 1861 года».
А как отнеслась к идее переноса Румянцевского музея в Москву петербургская общественность? Мало сказать, что неодобрительно. В центре поднявшейся волны возмущения оказался неутомимый критик В. Стасов. В своих записках «Румянцовский музей. История его перевода из Петербурга в Москву в 1860–1861 годах», напечатанных в журнале «Русская старина» в 1882 году, он гневно негодует по этому поводу. «История этого дела представляет несколько интересных подробностей, которые наверное будут любопытны многим у нас. Тут рисуются образ мыслей, характеры, взгляды, понятия людей тогдашнего времени, одних в хорошую, других в дурную сторону. Случай заставил меня играть некоторую роль в этом деле, и потому мне известны, как очевидцу и свидетелю, разные подробности, вовсе не известные многим другим. Поэтому я и считаю полезным сохранить эти факты на страницах “Русской Старины”. Мне кажется, некоторые их них имеют значение вполне историческое. Что же касается до большинства официальных фактов, также до сих пор не появившихся еще в печати, то они почерпнуты мною из подлинных дел, хранящихся в архивах Министерства Народного Просвещения и Румянцовского музея.
В конце 1850-х годов мне случилось часто бывать в Румянцовском музее. Я задумал тогда сочинение, где намерен был исследовать происхождение и характер главных славянских архитектурных и орнаментальных стилей, а для этого мне нужно было начать с того, чтоб изучить рисунки славянских рукописей, как самых надежных для моей цели, самых разнообразных и неизменных памятников древности. Понятно, что свои разыскания я должен был начать раньше всего с великолепных собраний нашей Публичной Библиотеки и Румянцовского музея. Поэтому я делил все свободное свое время пополам, и половину его проводил в читальной зале Библиотеки, а половину – в читальной зале Румянцовского музея.
Никакая разница не могла быть поразительнее той, которую представляли оба эти учреждения. Публичная Библиотека уже лет с десять шла тогда на всех парах и с каждым днем все более и более хорошела и расцветала, с каждым днем становилась все блестящее, полнее и привлекательнее. С 1849 года директором ее сделался барон Модест Андреевич Корф, и представлял собою образец того, до какой высоты можно довести великое общественное дело, когда на его рост и развитие положишь все свои силы, когда сделаешь его главным делом своей жизни, когда думаешь о нем и день и ночь и не щадишь для него никаких трудов и забот. Барон Корф был членом Государственного Совета, сверх того заседал во множестве больших и малых комитетов, бравших у него много времени, но главное его дело была постоянно Публичная Библиотека. Он любил ее со страстью, предан был ей беспредельно, и потому в короткое время достиг успехов самых неожиданных и самых великолепных. Значительные покупки целых коллекций, больших и малых собраний, книг и рукописей шли непрерывной полосой одни за другими, пожертвования частных лиц книгами и рукописями сыпались со всех сторон; но в то же время обновился и весь внешний вид Библиотеки: залы ее, из мрачных и запущенных, какими были много десятков лет, превратились в светлые, приветливые; публика начала ходить толпами в открытую для всех публичную читальную залу, долгое время пустынную и почти никому не известную; количество людей, занимающихся там, стало возрастать тысячами. В течение 1850-х годов Публичная Библиотека сделалась одним из самых популярных, самых общеизвестных и общелюбимых мест русской публики, желающей и нуждающейся заниматься делом. Можно сказать, Публичная Библиотека сделалась даже чем-то модным.
Какая разница Румянцовский музей! Это был старый барский дом, запущенный и позабытый, состарившийся без поправок, словно старинный сад, когда-то светлый и чудесный, но где теперь все дорожки заросли и одичали, где разрослась дремучая зелень и где ходишь в густом мраке и унылом запустении. Когда, бывало, придешь в Румянцовский музей, тебя обдавало холодом и тоскою, начиная уже с лестницы его, с сеней, где стены были, точно в крепости, почти в сажень толщиной, и немногие окна, глубоко посаженные, пропускали скудный и мрачный свет, как в тюрьме. Большая зала наверху, когда-то бальная и парадная зала графа Румянцева, представляла образец запущенности и разрушения. Высокие своды, темные и скучные, были наполнены трещинами и пятнами, все полы покривились и потрескались, и когда один из немногих посетителей проходил по этой зале и по другим, с нею смежным, раздавался треск и скрип рассохшегося дерева. Печально глядели, местами, трофеи из прежней великой деятельности графа Румянцева – группы весел, копий, стрел, луков и колчанов, привезенных из кругосветных путешествий, снаряженных Румянцевым на его свой собственный счет. Трофеи эти стояли теперь печально и пустынно в огромной темноватой зале, наклоняясь над небольшими витринами, старинного покроя, времен Наполеона I, где покоились пыльные и осиротелые коллекции минералов, когда-то тоже собранные Румянцевым с разных концов света, а теперь не обозреваемые ничьим глазом. Маленькая читальная зала, помещавшаяся в одном из углов бывшей квартиры графа Румянцева, заключала всего несколько столов желтого дерева с черной кожаной покрышкой вверху, вдвинутых среди тесной толпы книжных шкафов и старинных кресел, тоже желтого дерева, загромоздивших комнату.
В комнате этой, как и во всем доме, полы скрипели и коробились, было холодно и тоскливо, зимой все окна были затянуты густым инеем и пропускали лишь тусклый матовый свет. Сам воздух был тоже какой-то старинный, пахло чем-то затхлым и архивным. Но все выкупалось теми чудесными сокровищами, для которых приходили люди в этот старинный, забытый амбар. Никого не интересовали книги графа Румянцева: все это были, почти сплошь, издания прошлого века, устарелые, редко нынче уже кому нужные, давно обогнанные и упраздненные новою наукою, и потому печально тлевшие в старых своих переплетах на полках старых своих шкафов: их уже больше никто теперь не спрашивал.
Зато рукописи, собранные Румянцевым ценою долгих усилий и трат, собранные в течение многих лет со страстью знатока и глубоким знанием искреннего ученого, рукописи из всех эпох русской исторической жизни, часто с великолепными и драгоценными миниатюрами, заключали интерес колоссальный. Их собрание было, конечно, одною из величайших достопримечательностей Петербурга, это было нечто такое, чем наш город мог гордиться наравне с Эрмитажем, с Публичной Библиотекой, одним словом со всем, что только у нас есть самого великого, самого значительного, самого редкого и самого великолепного. Да прибавьте к этому, что этакое-то чудесное, глубоко национальное собрание, которым Петербург мог славиться перед целой Европой, было накоплено громадными усилиями и громадными затратами одного-единственного частного человека и завещано им своему народу! Какой славный, какой редкий монумент русской гражданской доблести, какой чудный памятник истинного исторического русского человека. Наверное, такие мысли наполняли голову многих, приходивших проводить