Без особого разбора облюбовали небольшую, с жиденьким накатом, немецкую землянку. В ней дурно пахло. Как-то не по-русски. Валялся ворох немецкого рванья. Боясь подцепить вшей, которых у немцев всегда было великое множество, выкинули весь их хлам и перво-наперво заготовили дровишек: уж больно не терпелось обогреться.
Вскоре печка наша загудела, раскочегарилась, мы все оттаяли, разомлели и вповалку уснули.
Среди ночи ка-ак громыхнет!.. Никто не понял, в чем дело. Были только огонь, густой дым и изуродованная землянка. Через дыры просвечивало небо. Я рванул было вон, но Валька схватил меня и притянул к земле. И в это время там, где стояла печка, снова ухнуло, обдав пас пороховым дымом, землей и гарью. Потом все стихло.
Потихоньку мы выползли из проклятой немецкой берлоги и долго сидели, оглохшие, перепуганные. Побаивались нагоняя начальства за то, что демаскировали своих. Но все обошлось.
Когда рассвело, пошли разузнать, что же такое произошло. И все поняли: немцы, сволоча, закопали под почку «гостинцы», скорей всего пакеты с артиллерийским порохом! А уцелели мы только потому, что лежали на полу…
Да, коварен и жесток был зараженный фашизмом германец! На каждом шагу мы ждали от него какой-нибудь пакости. Отступая, немцы минировали все, что было можно. На какие только подлости они не шли.
Расстались мы с Валькой в Риге, в сорок четвертом. Там нам первый раз за войну разрешили расположиться прямо в городе, а не в лесу, как обычно. Разместились в здании напротив русского женского монастыря. Выставили посты честь по чести, произвели уборку, распределили места на ночлег. Все бы шло как нельзя лучше, не случись одно «но». Наши шоферы, радуясь такой роскошной стоянке, бросились рыскать по городу в поисках съестного и навезли в расположение всякой всячины, в том числе и спирту.
Был уже вечер, когда я сменился с поста. Захожу в дом, смотрю: ребята сидят на полу, хотя кругом диваны, кресла кожаные. Посредине стоят чайник, кружки. Все гомонят, а Валька Прожерин, тоже пьяненький, тихонько играет на баяне. Удивился: мы с Валькой и свои-то сто граммов часто меняли раньше на хлеб и сахар, а тут?..
Шофер Воробьев налил из чайника кружку и поднес мне:
— Выпей в счет наркомовских за освобождение Риги!
Я было отказался, но всем это не понравилось, и мне пришлось глотать мутно-белую жидкость. Однако буквально тут же меня вырвало. Я ушел спать.
На другой день мне снова пришлось быть в карауле. И только вечером я узнал, что Вальку и еще нескольких человек взяли под арест — за грубость командиру. Мне удалось договориться с постовым и отнести арестованным еды. Валька отчужденно сидел в углу, прямо на земляном полу. Включил фонарик, сую ему хлеб, помидоры, а он не реагирует. И тут я понял, что глаза его не видят.
Назавтра приехал полковой врач. Объявили общее построение, скомандовали:
— Кто пил — шаг вперед!
Из строя никто не вышел.
Как потом выяснилось, пили все-таки многие, но никто не считал, что нарушил дисциплину, поскольку службу нес исправно. Никому и в голову не пришло, что вызывали их из строя вовсе не по этой причине, а потому, что спирт тот оказался не питьевым! Не то отравленным, не то древесный, специально оставленным немцами на железнодорожной станции. Некоторые от того спирта погибли, некоторые ослепли. Ослеп и Валька.
До конца войны я о нем ничего не знал. Нашел его уже в сорок седьмом году в Свердловске, в училище слепых. Валька навзрыд ревел. Ощупывал меня и ревел. А года через два он умер. От легочного заболевания.
Вот как несправедлива бывает судьба к человеку! Парень не пил всю войну, а тут нате, выпил. И это перед самой победой!
Как же я, сукин сын, проглядел своего друга, боевого товарища?.. До сих пор не могу себе этого простить.
За плечами — война
День победы мы встретили в боевых порядках войск, добивавших Курляндскую группировку фашистов. Хотя сильных боев уже не было, но гремел весь фронт. Все, что могло стрелять, было пущено в ход. Ракеты, трассирующие пули, зенитные снаряды фейерверками разрисовывали небо. Салютовали все. Салютовали живым и мертвым. Конец войне!
Однако недобитые эсэсовские части сопротивлялись отчаянно, не хотели капитулировать. В дни своей агонии они все чаще прибегали к коварству и жестокости. Бывало, высылали парламентера с белым флагом и с прибитой к палке фанеркой, на которой по-русски написано: «Мы капитулируем!». Но стоило нашим приблизиться, их встречали градом пуль и гранатами. И снова обрывались жизни наших ребят, которых уже ждали дома матери и невесты, надеясь, что теперь-то уж не будет похоронок…
Чем же на такое можно было ответить? Мстить? Не брать в плен? Но по фронту был строгий приказ — пальцем не трогать сдающихся в плен!
И все же нервы выдерживали не у всех.
Месть… Какое жестокое слово! Но и без нее не обходилось на фронте. Она — тоже один из неписаных жестоких законов войны. Когда немцы без всякой на то причины не щадили наших, зверствовали, расплачивались за это другие, их товарищи.
В середине лета наш полк был срочно снят с фронта и направлен своим ходом в Ленинград. Город, за который мы насмерть бились около двух лет и которого многие из нас в глаза не видывали, поразил нас громадой зданий и разрушениями. Нас никуда не выпускали. Целыми днями мы драили свои машины, красили, наводили блеск. Никто тогда еще не знал, что восьмого июля на параде ленинградцы будут торжественно приветствовать своих защитников.
Военный парад этот, первый и последний в моей солдатской жизни, запомнился навсегда. Это было потрясающее всенародное ликование. Благодарные ленинградцы буквально забрасывали цветами наши «катюши»! И почти в каждом букетике записочка с приглашением прийти в гости по тому или другому адресу. Поначалу мы не придали этим записочкам никакого значения. Большее впечатление на нас произвело мороженое, которое мы ловили прямо на лету. Но перед вечером нас собрал комиссар полка Кошкарев, усатый представительный подполковник. (По привычке мы продолжали называть замполита полка комиссаром.) Он приказал нам принарядиться, раздал адреса и сказал, чтобы мы не роняли чести гвардейцев. Из гостей разрешено было вернуться к двадцати четырем ноль-ноль.
В первый раз за четыре года мы ужи пала в кругу семьи, из настоящих фарфоровых тарелок! Не обошлось без ста граммов и… конфузов. Когда мы четверо уселись за стол и перед нами появился дымящийся суп, двое из нас по солдатской привычке вытащили из-за голенищ сапог свои «кашеметы» (так мы называли ложки) и мигом опростали свои тарелки. Хозяева дружно рассмеялись. Особенно нам было неудобно перед хозяйскими дочками.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});