Алкмеонидов в нарушении благочестия и святости клятвы, я буду говорить от имени всех афинских граждан. По уставу, я буду краток; проста и безыскусственна будет речь моя. Но сначала я присягну по всем правилам в том, что не скажу ничего лишнего. Итак: «Клянусь всесильными богами, клянусь жизнью своей и жизнью детей моих, что я скажу одну лишь правду. Пусть боги преисподней, и земли, и неба лишат меня жизни, пусть труп мой останется навсегда непогребённым[12], пусть дети мои погибнут в изгнании, если в речи моей будет хоть слово неправды. В том призываю вас в свидетели, о боги всевышние, о великий Арес, и ты, о мудрая девственница Паллада!» Пусть теперь и Мегакл и за ним все обвиняемые произнесут такую же клятву. Клянитесь же, Алкмеониды!
Дрожащим от волнения голосом Мегакл произнёс страшную клятву, призывая, в случае лжи, на себя и весь род и потомков своих все кары небесные. Он и за ним все Алкмеониды должны были при этом прикоснуться к кускам жертвенного животного и омочить пальцы в ещё тёплой крови его.
Затем Мирон произнёс краткую, но сильную речь, в которой упомянул о всех бедствиях, обрушившихся на афинян со дня изменнического умерщвления приверженцев Килона. Обвинение своё он закончил требованием смертной казни всем обвиняемым и указанием на необходимость воздвигнуть за счёт государства на том месте, где пал первый сподвижник Килона, искупительный храм в честь Эвменид или богини Паллады.
Когда Мирон кончил, среди ареопагитов раздался одобрительный шёпот; Слыша это, Мегакл с высоты своего камня тихо произнёс следующие простые, но знаменательные слова:
— Мне нечего возразить на обвинение почтенного Мирона. Зная, что мы все прогневали небожителей и что нам нечего ждать пощады, мы пользуемся дарованным нам законом правом и добровольно удаляемся в вечное изгнание из пределов родной Аттики. Прощайте, отцы архонты, простите нас, уважаемые судьи, не проклинайте нас, славные бывшие наши сограждане. Отныне мы вам чужие, и к полудню завтрашнего дня Алкмеониды будут уже далеко от пределов своего бывшего отечества.
Среди ареопагитов послышался глухой ропот. Но теперь ничего уже нельзя было поделать. Мегакл и остальные подсудимые, понурив головы, медленно стали спускаться с холма Ареса.
В ночном воздухе потянуло предрассветной прохладой, облака на востоке стали понемногу светлеть и алеть, когда Солон, в сопровождении представителей четырёх афинских фил, вернулся на Пникс. Там с нетерпением ждал его народ. Взойдя на возвышение, сын Эксекестида сказал:
— Радуйтесь, мужи афинские! Суд над «проклятыми» кончен. Не дождавшись конца прений, Мегакл и его товарищи заслуженной смерти предпочли позорное изгнание. Род их предан проклятию, сами они уже вышли за пределы города и сегодня же, через несколько часов, навсегда отплывут от берегов Аттики. Страна должна теперь вздохнуть свободно, так как с неё будет снято позорное пятно клятвонарушения. А для того, чтобы бессмертные боги были вполне довольны, суд решил вырыть из могил останки всех покоящихся в аттической почве Алкмеонидов и выбросить их в море. На месте же святотатственного дела Мегакла будет сооружён храм, где мы замолим грехи наших бывших недостойных сограждан. Радуйтесь, мужи афинские! Вот уже восходит и лучезарное солнце, преисполняющее радостью и весельем сердца всех благомыслящих граждан. Хвала ему, великому светилу дня, врагу всякой тьмы, всякого мрака, всякой неправды! Хвала божественному Гелиосу!
С этими словами Солон молитвенно склонил колена и простёр руки к востоку, где в полном блеске выплывало из моря могучее дневное светило. Все собравшиеся молча последовали примеру сына Эксекестида[13].
III. МОРОВАЯ ЯЗВА
Был месяц анфестерион (март) 596 года. Солнце только что успело зайти, и густые сумерки быстро спускались на землю, окутывая почти непроницаемой пеленой афинский Акрополь и особенно узкие улицы и дороги, тянувшиеся по дну глубоких ложбин и ущелий у подножия его. Там и тут в низеньких домиках и хижинах, раскинутых вдоль улиц, зажигались огни. В открытые двери можно было видеть всё внутреннее незатейливое убранство этих жилищ. По странной случайности все дома города казались лишёнными жителей, так как нигде не видно было людей, и не слышались столь обычные в тёплые, тихие весенние вечера шумливые речи и громкие песни. Даже рабы не показывались у дверей. Казалось, город совершенно вымер.
Но вот на одном конце улицы появилась сгорбленная фигура старого жреца в белой одежде. На голове служителя богов, покрытой шапкой густых, совершенно белых волос, лежал венок из миртовых ветвей. Одной рукой старик опирался на большой посох, в другой держал глиняную урну с ручками. Подойдя к одному из домов, старец семь раз постучал в низенькое окошечко близ входа. На этот стук в дверях дома показался тёмный силуэт стройной женщины.
— Радуйся, Филомела, — приветствовал её жрец, — я несу тебе желанную весть: твой муж, благородный Хризипп, сподобился великой чести лицезреть священную Гекату, богиню луны. Она предвещала ему скорое выздоровление.
— Хвала Гекате и её прислужницам ламиям[14], добрый старец! Исполнилось бы только её вещее слово! Что-то не верится мне, чтобы светлоокая богиня вняла мольбам моим о даровании жизни Хризиппу. Злые мучения страшной болезни совершенно истощили его статное, сильное тело, и я уже думала, что муж мой пойдёт вслед нашим двум сыновьям, обитающим ныне в царстве мрачного Аида[15]. Ты видишь, старик, у меня и по сей час не зажили раны, которые я в горе своём нанесла себе на похоронах моих малюток.
С этими словами женщина откинула вуаль, прикрывавшую лицо её, и жрец ясно увидел тёмные кровоподтёки и следы запёкшейся крови в тех местах, где Филомела, в знак траура, расцарапала себе лицо.
— Исполняешь ли ты всё, что повелевают нам законы в эти торжественные дни месяца Анфестериона, Филомела? Ведь ты знаешь, что эти дни посвящены мудрейшему Асклепию, прародителю всех врачевателей[16]. Тебе ведомо, что ныне особенно чтится память умерших, которых — увы! — именно в этом