Мы были чужды самим себе настолько же, насколько и окружающей среде. И поэтому группы, да и толпы людей легко и часто погружались в молчание. Как будто мы заставляли служить это чувство, слух, за неимением других чувств, которые были нам так нужны. Мы слушали — глаза каждого из нас постоянно выражали ожидание услышать или принять какую-то новость, или послание, или информацию.
Среди нас, Представителей, были такие, кто говорил, что мы должны сделать из этого события, обращения нашего озера в источник пищи, церемонию с песнями и хоралами, сопоставляющую унылость нашего настоящего с прошлым. Таким недавним прошлым… Лишь совсем маленькие дети не помнили, как наше озеро лежало, такое голубое и яркое, среди зелени и желтизны листвы. Какая надобность в формальном ритуале памяти? Простор наших сверкающих вод был голубым и был зеленым, и была белая рябь на нем. Люди ныряли с коричневых скал и плавали вдоль невероятно красиво окрашенных берегов… Теми, кто постоянно живет среди тускло-коричневого, серого и земляного цветов оттенки нагретой и плодородной суши начинают восприниматься как необычные, почти невозможные. Стояли ли мы здесь — мы, обитатели нашей пораженной болезнью планеты, — стояли ли здесь и смотрели ли на полные жизни коричневые тела, ныряющие и плавающие в отражающих небо водах? Танцевали ли мы, пели ли на этих берегах теплыми ночами, когда эти спокойные темные воды казались наполненными звездами? Было ли это? Что ж, мы знали, что было, и мы рассказывали обо всем этом нашим маленьким детям… И их глаза, озадаченно смотревшие в наши лица, говорили, что они верили во все это, как верили в легенды, которые поведал нам Канопус, чтобы мы передали их потомкам. Ибо его эмиссары рассказали нам, Представителям, целую тысячу сказок, которые подготовили бы умы наших людей к пониманию нашей роли как планеты среди планет и того, как Канопус лелеет, вскармливает и бережет нас. Я сам помню, как спокойной теплой ночью меня, еще совсем маленького, вместе с другими детьми Представители того времени привели на склон холма и показали одну сверкающую звезду, висевшую низко над горизонтом, объяснив, что она была Канопусом, нашей звездой-родительницей и кормилицей. Я помню, как пытался охватить все это собственным умом, как пытался согласовать шелест травы вокруг себя, привычное тепло родительских рук и приятный запах их тел с мыслью: та сверкающая штука — там, наверху, — та сияющая точка есть мир, как наш, как наша планета, и я должен помнить, когда смотрю на эту звезду, что этот мир и есть мой Творец.
Я помню, как частично я это понял, частично принял. И как легенды и сказки запали мне в душу и наполнили ее, и создали в ней место, куда я мог входить по желанию, чтобы восстановиться и преисполниться широтой и целостностью. Но это далось нелегко, эта медленная перемена, неизменно контролируемая (как я узнал, хотя и не без труда) Канопусом.
В тот холодный день, отражавшийся в серой воде, нашей задачей было услышать друг от друга и понять, что эта священность, эта нетронутая чудесность места, где мы плавали и резвились, но которое никогда, никогда не оскверняли — теперь должна возделываться, как некогда мы возделывали почти всю планету. Как мы пока еще возделывали небольшую область у полюса, которая была подвержена воздействию — незначительному, увы, незначительному — плодоносного света нашего солнца. Да, мы использовали наше скоротечное, почти незаметное «лето». Мы будем ловить в нашем «океане» его обитателей, но осмотрительно, ибо нас огромное количество, а их не так уж и много, чтобы мы могли брать столько, сколько нам хотелось.
Представители, являвшиеся Хранителями Озера, его Стражи, именуемые Ривалин, выступили из молчаливой толпы и взошли на лодку, украшенную и оживленную настолько, насколько мы только могли ухитриться при наших теперешних, столь ограниченных ресурсах растительности — из лищайника сделали кое-какие гирлянды да добавили стеблей злаков. Отплыв под парусами недалеко от наших холодных берегов, Представители выстроились на палубе, выставив перед собой новые орудия, чтобы все видели. Это были сети, всяческие виды лесок с крючками, остроги и гарпуны. Последние наличествовали потому, что, согласно легендам, в глубине нашего озера водились чудовища. Порой люди тонули, хотя и нечасто, и возникали слухи, что их утаскивали в глубины озера эти самые огромные твари, которых никто никогда не видел. И которые никогда не существовали — по крайней мере, мы так их ни разу и не увидели.
Что-то произошло, когда Представители подняли высоко над головой новые орудия труда и показали их во все стороны, чтобы мы видели. Стон или плач исторгся из толпы, и этот звук, вырвавшийся из нас, напугал всех. Порой вспыхивали иступленные причитания. Из-за чего? Из-за необходимости, заставившей нас осквернить то, что прежде было для нас священным? Этот неистовый стенающий плач поднимался не только на нашем берегу. Люди выходили на лодках с орудиями ловли водных обитателей со всех краев озера, и с каждого берега исходила эта поминальная песнь.
А когда эти непродолжительные стенания прекратились, вновь воцарилась тишина, глубокая внимающая тишина.
Кто-то ждал, когда из воды вытащат первых тварей. Мы, конечно же, видели их достаточно часто во время купаний. Именно наблюдение за ними — длинными, узкими проворными водными тварями, походившими на птиц без крыльев, хотя у некоторых как будто все-таки были небольшие и слабые крылья — впервые и подтолкнуло нас задуматься, как животные приобретают форму своей среды, и существуют ли видимые карты или схемы того, где они живут. Птицы, как отшельники-индивидуалисты нашего нового времени, так и былые оживленные стаи, вычерчивали для нас воздушные потоки. А эти водные твари, как одиночки, всегда казавшиеся огромными, так и те, что передвигались, скитались и спасались бегством в стаях и косяках, явно отражали течения жидкости, видимые для нас не более чем перемещения воздуха. Течение, кружение, вращение и закручивание в спираль воздуха и воды становились для нас очевидными, когда мы наблюдали за их обитателями.
Однако большинство отправилось по домам. Мы, Представители, стояли на возвышенности и смотрели на этих несчастных людей, наших подопечных, быстро, едва ли не украдкой расходившихся по своим жилищам, словно опасаясь, что за ними наблюдают и даже осуждают. За что их осуждать? Во времена великих бедствий, увы, истинно, что население испытывает чувство вины. Вины за что? Ах, как можно столь рационально, столь хладнокровно вопрошать, столкнувшись с внезапными, немыслимыми и неожиданными природными бедствиями! Наши жители чувствовали, что они словно подвергаются наказанию… Хотя они не сделали ничего дурного… Хотя это было именно тем, что они чувствовали. Нам достаточно было одного взгляда, чтобы увидеть это — как они двигались, стояли, искали глаза друг друга, чтобы найти в них поддержку или утешение. Когда они стояли, на них словно был взвален невидимый груз, из-за которого они сутулились и так ожесточенно и страдальчески держали головы. Они сбивались в кучу и бродили, оглядываясь по сторонам, словно где-то таились враги. Хотя у нас никогда не было врагов. До недавнего времени мы даже не знали обычных преступлений или преступников. Эти люди, эти удачливые счастливые люди, совсем недавно бывшие жизнерадостными, подвижными, импульсивными и доверявшие друг другу, земле, на которой они жили, теперь не могли сделать ни жеста, ни движения, которые бы не выражали не только страх, но и зло — и зло это коренилось глубоко в них.
Мы обсуждали, как это исцелить: если мы обратимся к ним, поговорим, объясним, докажем, убедим… Почему вы, наши отважные и доблестные жители, встретившие так достойно и с таким мужеством эти трудные времена, столь ужасно изменившие все, что мы знали, — почему же вы выглядите так, словно приговорены искупать вину за преступление? Не было никакого преступления! Вы ни в чем не виновны! Пожалуйста, не делайте хуже себе и друг другу, ибо все и так уже плохо. Пожалуйста, задумайтесь о том, как ваше новое состояние или положение — словно вы в любой момент ожидаете, что судья вынесет вам приговор, — должно подрывать вас, пожирать всех нас, наши глубинные сущности…
Таков голос разума. И именно так мы задумывали воззвать к нему. Но не воззвали. Разум не может достигнуть источников неразумности, исцелить, излечить их. Нет, нашими людьми двигало нечто более глубокое по основанию и источнику, нежели то, сквозь что мы, Представители, могли пробиться. И, конечно же, нами тоже, ибо мы происходили из них, были среди них. Следовательно, мы неизбежно тоже были поражены — если и не на том уровне, какой мы без труда видели в наших людях, тогда, наверное, где-то глубже и даже, быть может, еще сильнее? Откуда нам было знать? Как могли мы безошибочно выбрать, что делать и говорить, когда нам приходилось сомневаться в происходившем в наших собственных душах, приходилось быть осторожными в наших суждениях?