– Четвёртая скорбная тайна... – затянула синьора Шибетта, воздев руки к небу.
– Мал клоп, да вонюч, – откашлявшись, чтобы привлечь внимание моей матери, бросила вдова Рандаццо.
– Так ведь с собаками ляжешь – с блохами встанешь, – заметила тощая.
– И кстати о блохах... Ладно бы, как раньше, только с колченогим сынком Музумечи якшалась, но теперь-то с коммунистами спуталась!
– Люди слыхали, она ту бесстыдницу защищала!
– Тоже, небось, в политику хочет податься!
– Да куда ей! Молоко на губах не обсохло!
– То раньше было, а нынче сплыло!
Теперь они даже не пытались понижать голос – и следили за нашей реакцией: ведь только ради этого нас и пригласили почитать розарий.
Мать старательно делала вид, что ничего не происходит, но костяшки её пальцев, стиснутых в молитвенном жесте, побелели от напряжения. Казалось, кости вот-вот проткнут кожу, а после рассыплются в мелкое белое крошево.
Милуцца видевшая уже Бог знает сколько таких представлений, опустила глаза, боясь даже вздохнуть. Семейство Шибетта восседало на шоколадном диване, простушки – на вертеле: ни дать ни взять несчастные христиане в Колизее, отправленные на корм львам.
– Пятая скорбная тайна: распятие, смерть и погребение Иисуса Христа, – синьора Шибетта вынуждена была кричать, чтобы перекрыть шум голосов.
На миг все затихли, потом снова начались «Радуйся, Мария», но я не стала складывать руки в молитве, а просто положила их на колени. Слова жгли мне язык. С теми, в сарае, у меня не было ничего общего. Я даже не знала, зачем вообще туда пошла. Я была неправа и больше не собираюсь иметь с ними дела, ни с кем из них, даже с Лилианой. Вот что я хотела сказать, выплюнуть в лицо этим фарисейкам, но челюсти свело, словно верхние зубы вдруг срослись с нижними.
– Христе, помилуй, – без конца причитала Шибетта-мать.
– Христе, помилуй, – вторили ей остальные.
– Господи, помилуй, – не унималась она.
– Господи, помилуй, – подхватывал хор.
Синьоры и синьорины, помилуйте, повторяла я про себя. Я вовсе не бесстыдница! Прошу, не отсылайте меня из Мартораны, как синьорину Розарию! Что я такого сделала? Небось, нанеси я пять ножевых ранений, как Агатина, меня уже оправдали бы – и в суде, и в этой гостиной.
– Святая Мария, молись о нас.
– Святая Богородица, молись о нас.
– Святая Дева над девами, молись о нас.
Моя мать славила Мадонну вместе со всеми, будто призывая её спуститься на Землю, чтобы немедленно всё уладить.
– Матерь пречистая, молись о нас.
– Матерь целомудренная, молись о нас.
– Матерь непорочная, молись о нас.
И вот я тоже присоединилась к хору:
Матерь моя, внемли! Я такая же, как все вы, я Олива, та девчонка, что носится по городу, стуча деревянными подошвами сандалий. Что я вообще знаю о женщинах и мужчинах, о том, кто должен работать, кто нет, кто должен приносить домой деньги, кто должен сидеть взаперти, а кто может выйти наружу?
– Дева премудрая, молись о нас
– Дева досточтимая, молись о нас.
– Дева достославная, молись о нас.
И всякий раз, произнося слово «дева», они выпячивали губы, будто говорили это именно мне.
– Дева всесильная, молись о нас.
– Дева милосердная, молись о нас.
– Дева верная, молись о нас.
Ритм молитвы подстегнул меня. Сидеть на лавке вдруг стало так неудобно, что я не могла больше сдерживаться и вскочила на ноги. Литания на миг споткнулась. Все уставились на меня, даже синьора Шибетта. За мать не скажу, потому что стояла к ней спиной, но я будто наяву увидела её глаза-щёлочки и зеленоватую жилку, бьющуюся на виске, когда она сердится. Тело словно свело судорогой.
– Я – не разбитый кувшин, – выкрикнула я, и больше не смогла сказать ничего: в комнате будто разом кончился воздух. Тогда я обернулась к матери с Милуццей, потом снова к семейству Шибетта, и не смогла различить, кто есть кто. Мне вдруг пришло в голову, что все женщины Мартораны похожи друг на друга: в одинаковой одежде, одинаково причёсанные, они ходят, одинаково прижимаясь к стенам, и глаза их одинаково сощурены от вечного сидения в темноте четырёх домашних стен.
Медленно подойдя к двери, я распахнула её настежь, и солнце ударило мне в лицо. Умоляющие голоса за спиной слились в монотонный гул.
– Царица семей, молись о нас.
– Царица мира, молись о нас.
Молись за нас, повторила я шёпотом, перекрестилась и, захлопнув за собой дверь, побежала. Что было сил.
13.
Мои сандалии выбивали дробь по камням, их стук вплетался в городской шум. Растрёпанные волосы, задравшаяся до колен юбка – всё было как обычно, только на сей раз я бежала не от мальчишек, гнавшихся за мной с рогатками: я бежала от пересудов, от позора, от собственной матери. Моё тело отчаянно не желало становиться телом взрослой женщины, пусть даже для других я уже ею стала. Я больше не была невидимкой: отныне за мной могли проследить – и осудить.
Некоторые слова я раньше если и слышала, то лишь вполголоса, а потому пропускала мимо ушей, как монотонное старушечье бормотание. Теперь же они были произнесены нарочито громко, чтобы больнее ужалить. Много лет они служили фоном моих детских игр, но сегодня обернулись роем разъярённых ос. Синьорина Розария была права: слова – это оружие. И не обязательно сложные: достаточно самых обычных, всегда готовых слететь с уст даже самого последнего невежды.
Синьора Шибетта с дочерьми решили меня опорочить. Потому-то я и сбежала: если стоять, укусы болят сильнее. Так же, должно быть, бежала и синьорина Розария, вот только далеко ли она смогла убежать? Я представила, как бывшая учительница переходит широкую столичную улицу: мимо мчатся сотни машин, троллейбусов, а она идёт, будто кинозвезда, с распущенными, развевающимися волосами до плеч и накрашенным алым ртом. В моём воображении она наконец-то шла одна, и ни один мужчина не остановился, чтобы показать на неё пальцем или присвистнуть вслед. Но кто знает, прошли ли у неё те осиные укусы? Или горят по-прежнему?
Добежав до самого моря, я обнаружила, что пляж пуст, и, испугавшись этой пустоты, снова понеслась по городским улицам, пока не очутилась у дверей дома Саро. Его отец, дон Вито Музумечи, в молодости был первым красавцем Мартораны. Шатен с голубыми глазами – можете представить, как по нему убивались женщины: выбирай любую, только пальцем помани... А он взял Нардину, у которой если что и было красивого, так только он, её муж. Разумеется, поползли слухи, будто дон Вито потому уродливой жене рад, что сам ни рыба ни мясо: порченый, мол, детей не будет. Когда же родился сын, все в городе, если верить моей матери, немедленно сошлись во мнении, что на отца он совсем не похож. Саро и впрямь был рыжеволосым, кареглазым и с родимым пятном во всю левую скулу. Моих одноклассниц это пятно приводило в ужас, а мне до того напоминало спелую клубнику, что хотелось коснуться его губами, попробовать на вкус.
Саро уже ковылял ко мне из отцовской мастерской:
– Что случилось?
– Ничего, а что?
– Раз у тебя такое лицо, что-то явно случилось.
Утерев пот со лба, я опустилась на нашу скамейку. Во дворе этого дома мы выросли, здесь играли с опилками, одним движением руки меняя цвет волос: он выбирал ореховые, чтобы, посыпав ими голову, стать шатеном, как дон Вито, а я – еловые, оборачиваясь блондинкой, как моя сестра; здесь носились взапуски, потом валились на землю и, разведя руки-ноги в стороны, махали ими, делая вид, что летим; здесь любовались на облака.