— Ест пряники медовые да ждет, чтобы ты сыграл ему жалобную песню отлетающего журавля, — договорил Вольга и дернул Бояна за русые кудри. Боян ткнул Вольгу кулаком в спину, оскалился и на четвереньках полез на друга. Ему стал помогать толстяк Бразд. Вдвоем навалились на старшего товарища и с визгом покатились по клеверу.
— Пощадите, изверги! — прокричал Вольга сквозь смех и оханье. Он не выдерживал тяжести Бразда, который уселся на поверженного верхом и стал изображать из себя лихого всадника. — Ох, слезь, кадь с тестом! Все кишки мне перемял!
Вольга вырвался из цепких рук друзей и, высоко вскидывая длинные ноги, дурашливым жеребенком помчался через поляну, вдоль берега, но не в сторону города, а от него, к излучине реки. Боян и Бразд, хохоча, погнались за ним. Плотное зеленое одеяние леса закрыло от ребячьих глаз небо и солнце. И далекий, у горизонта, дым сигнального костра.
Степь колышется
Как не пыль-то в чистом поле запылилася,
Не туманушки со синя моря подымалися,
Появлялися со дикой степи таки звери.
Былина «Устиман-зверь»
Дивно, поди, звонкому жаворонку сверху смотреть: пашня — черная и конь черный, а на пашне в белом платно[19] — человек. Не иначе — видится птахе, что человек этот, налегая всем телом, сам толкает тяжелое рало и так пашет! И черно крылых грачей не видно, но слышно зато, как хлопают тугие крылья, когда перелетают с борозды на борозду, да изредка два молодых грача дерутся из-за червя.
Крикнул ратай[20] Антип, понукая вороного коня, скрипнуло рало, железным наральником врезаясь в землю. Непаханое поле поддавалось нехотя, сплелось накрепко кореньями трав, кустов, выкорчеванных деревьев. Чудно пахла не рожавшая еще молодая пашня!
Думал Антип, в рало упираясь, о жизни и о себе, о себе и о земле. Солнце ласкало ратая по лицу нежаркими по началу дня лучами, а со степи изредка набегал бодрый, пахнущий многотравьем ветерок. Набежит, стряхнет на босые ноги холодную росу с непаханной еще стороны поля, поиграет черными волосами ратая, пошепчет озорно в уши — и был таков, лови его, коли что не успел расслышать!
Легко думалось в такое чудное утро, да думы были нелегкими. И конь есть у ратая, и рало есть, растут два сына — помощники в старости и опора. Да две дочери в доме — кто теперь за них вено[21] готовит. Есть ласковая и заботливая жена. Живи и радуйся, ратай Антип. Но волнуется сердце ратая с каждым днем все больше и больше. И не только за себя и брата Могуту, который сидит на особине,[22] взятой у богатых мужей для прожитья. Из года в год все крепче и крепче притесняют свободных ратаев князь и княжьи мужи: волостелины, посадники, сборщики дани — вирники. За все теперь надо платить князю: от дыма — живешь на княжьей земле, от рала — пашешь землю, князем пожалованную, от всякого злака — ты есть хочешь, но и у князя на Горе в Киеве ртов много, пить-есть тоже хотят!
А прежде, много лет назад, и лес, и поле над Ирпень-рекой принадлежали всему роду. Сообща предки обрабатывали поле и делили потом на всех выращенное. Одна была забота у ратаев — от степи уберечься. Принял на себя эту заботу князь Киевский и загородил ратаев дружиной. Да отнял у них право на свободную землю. А богатые мужи сами и не пашут обильные земли, на Горе возле князя сидят, ему в руки смотрят, на пашни свои сажают рядовичей[23] да закупов.[24] Куда ни глянь теперь — всюду чужие знаки-знамена стоят!
Стонут ратаи от княжеских вирников, да терпят: за ними князь — за ними и сила. Но от этих хоть данью откупиться можно. Хуже, когда пришлые собаки со степи набегут. Эти не только скарб отнимут, а и самого возьмут на продажу в раб ство. Оттого и тревожно ратаю в поле. Чуткое ухо постоянно прислушивается: не колышется ли степь под копытами печенежских коней?
Ратай Антип дошел до края недлинного загона и остановился. Сняв с рукоятей рала руки, подул на покрасневшие, набитые до жестких мозолей ладони, потом наклонился к густому ковылю и остудил натруженные пальцы прохладной росой. Тихо и просяще заржал конь. Антип подошел к нему, ласково потрепал гриву и заботливо вытер травой бока, приговаривая:
— Устал? Как дойдем до реки, поить тебя стану. Там и роздых нам будет.
Берег Антип коня: без коня как поле возделаешь? И чем детей растить станешь? Одна будет дорога — тернистая и по самому краю трясины: писаться в рядовичи. Тяжкая дорога! По ней ушло уже много из бывших однообщинников Антипа. И канули в той трясине. Никто не выбрался назад. Так рыба попадает на стол: сунулась в сеть одной головой, а сгибло все тело. Так и заяц попадает в когти совы: вышел покормиться, да сам пищей стал!
Близ берега Ирпень-реки ратай Антип остановился на роздых, вывернул рало из земли, подошел к обрыву. Туман уже поднялся от воды и отступил, гонимый лучами солнца, в глухомань зарослей левобережья, забился там в подкоренья — теперь будет терпеливо ждать новых сумерек. Антип склонился над обрывом. В лозняке, у самой воды, мелькнули два загорелых тела. Послышался смех, а потом шум падения в воду, и волны, догоняя друг друга, пошли по сонной реке от ближнего берега к дальнему.
— Помощники, — добродушно проворчал Антип в короткую бороду, испытывая большое желание скинуть платно и тоже ухнуть головой вниз, в прохладу утренней реки. Да поле пахать надо. Вот поднимет его, а по осени посеет здесь жито. Урожай будет знатный, и труд его — Антип верил в это — окупится с лихвой.
— Василько! Милята!
На крик из густой дебри высунулась мокрая голова, сверкнула большими карими глазами. Вслед за первой показалась и вторая, тоже черноволосая и мокрая. То были сыновья ратая Антипа. Старшему, Васильку, уже исполнилось четырнадцать лет, был он приземист и крепок, словно родился для сечи и для пашни. Младший же, двенадцатилетний Милята, тонкий и душой нежен, словно девица. Из него какой воин? Крови страшится. Обрезал днями ногу речной осокой — дурно ему стало, инда на траву упал. Антип в душе был разочарован слабосердием Миляты, но была надежда, что жизнь изменит характер сына. Кто знает наперед, как чьею судьбой распорядится бог? Вон, на круче реки, вчера еще росла березка рядом с тополем. Грянуло минувшей ночью лихое ненастье, и что же? Гибкая березка и веточки не потеряла на ветру, а вековой тополь чем-то, видать, прогневил Перуна. Быть может, нравом гордым — не хотел голову склонить, не уступил напору ветра? И ударил его молнией грозный бог, на корню сжег, прервал жизнь до срока. И теперь еще, поутру, дымится черный ствол старого тополя, а трескучие сороки облетают его стороной.