Карташев посмотрел на Аделаиду Борисовну, та - нерешительно на него, мать Наталия настаивала, и оба они возвратились назад в монастырь.
Аглаида Васильевна уже с извозчика оглянулась, но у ворот стояла только мать Наталия, которая и показала ей широким взамахом на монастырь, крикнув:
- Заманила опять ваших голубков!
- Постой!
Аглаида Васильевна сошла с извозчика, и к ней быстро подошла мать Наталия.
- Ведь знаете, мать Наталия, я только сейчас вспомнила свой сегодняшний сон! Стою я будто у окна, и вдруг белая голубка опустилась ко мне на плечо и так воркует, так ласкается...
- Божий сон - в руку сон! Чтоб не сглазить. Да не сглажу - глаза голубые ведь у меня... Сколько живу, сглазу не было... Давай бог, давай бог.
Обе женщины еще раз поцеловались, и мать Наталия, вдруг отяжелев, слегка прихрамывая, пошла в монастырь.
Во дворе уже никого не было. Еще на улице она слышала радостный возглас:
- Пожалуйте, пожалуйте!
Теперь она слышала веселый говор в саду.
Мать Наталия, подумав: "И без меня там справятся", - пошла по хозяйству.
VII
Дома ждала телеграмма от Зины: "Если Тёма может приехать за мной, то на троицу приеду с детьми".
Карташев в тот же день выехал за сестрой в имение Неручевых "Добрый Дар".
"Добрый Дар" находился в северо-западной части Новороссийского края, где местность уже теряла свой исключительно степной характер.
И здесь также открывались перед глазами необъятные степи, но местами попадалась и взволнованная местность, изрытая крутыми оврагами, подымались тут и там высокие холмы, а иногда торчали скалы, обнаженные, угрюмые, на которых вили свои гнезда сильные орлы, называемые беркутами.
Под вечер сверкнула перед ним красная крыша господского дома, и он опять увидел знакомые места. Вспомнил еврейку и нарочно по дороге заехал в корчму узнать, как она поживает. Но старый еврей Лейба с большой белой бородой, почтенный, солидный, на вопрос Карташева ничего не ответил и даже совсем ушел.
Какая-то дивчина-наймичка, с высоко заткнутой за пояс сподницей, из-под которой обнажались до колен ее голые ноги, с большими грудями, болтавшимися под рубахой, торопливо рассказала Карташеву, что дочь Лейбы убежала с соседним барином и теперь в монастыре, где примет христианство и выйдет за барина замуж. А старик Лейба после бесполезных хлопот проклял дочь и никогда об ней больше не говорит.
Весь охваченный воспоминаниями, въезжал Карташев в знакомый двор усадьбы.
Вот каретник, где когда-то произошла смешная сцена с ним и Корневым.
Тогда пара любимых Неручевым лошадей, когда их запрягли, вдруг заартачилась и долго не хотела взять с места.
Неручев тогда рвал и метал, и его громовой голос несся по двору, и всё и вся дрожало от страха, когда вдруг Неручев упавшим голосом, как-то по-детски, сказал:
- Ну, давайте ножи, будем резать лошадей!
Этот переход, хотя и обычный, бывал всегда так смешон, что Карташев и Корнев, стоявшие сзади коляски, фыркнули и присели за коляску, чтоб их не увидел Неручев.
Но как раз в это время кони рванули, наконец умчались, и остались сидящие на корточках Карташев и Корнев, а перед ними Неручев, отлично понимавший, что смеялись над ним. На этот раз, так как взрыв уже прошел, Неручев новым не разразился и, молча повернувшись, пошел от них прочь.
На крыльцо выбежали встречать дети, Зина, бонна. Не было только Неручева.
Зина горячо несколько раз обнимала брата.
Какая-то перемена была в ней: она стала ласковая, мягкая, со взглядом человека, который видит то, чего другие еще не видят и не знают.
Она избегала говорить о себе, о своих делах и с любовью и интересом, трогавшими Карташева, расспрашивала его об его делах.
- Постой... - сказала она, и лицо ее осветилось радостью.
Они сидели на скамье в саду, в широкой и длинной аллее. Она встала и ушла в дом, а Карташев в это время стал раздавать детям подарки.
Зина скоро вернулась с маленьким ящичком. В нем был академический значок, выполненный в Париже по особому заказу Зины ручным способом.
Работа была удивительная.
- Пусть этот знак будет всегда с тобой и напоминает тебе меня.
Голос Зины дрогнул, и она вдруг заплакала.
- Мама плачет! - крикнул встревоженный старший мальчик и, бросив игрушки, кинулся к матери; за ним побежала и маленькая лучезарная Маруся, но второй, черноглазый, трехлетний Ло не двинулся с места и только впился в мать своими угрюмыми черными глазенками.
Но Зина уже смеялась, вытирала слезы, целовала детей, Тёму.
Потом все пошли обедать. И за обедом не было Неручева. Зина вскользь сказала, что он возвратится к ночи.
На вопрос Карташева, как дела, Зина только брезгливо махнула рукой.
После обеда Зина играла и пела.
Вечером они сидели на террасе и прислушивались к тишине деревенского вечера, с особым сухим и ароматным воздухом степей.
Где-то в горах сверкал ярко, как свечка, огонек костра, неслась далекая песня, мелодичная, печальная, хватающая за сердце.
- Ну, ты устал, а потом завтра опять дорога, ложись спать.
Карташева положили в той же комнате, где когда-то они спали с Корневым, и опять воспоминания нахлынули на него.
Так среди них он и заснул крепким молодым сном.
Проснувшись и одевшись, он вышел на террасу, где уже был приготовлен чайный прибор, но никого не было. Он спустился по ступенькам в сад. Прямо от террасы крутым спуском шла аллея вниз, к пруду.
Пруд сверкал и искрился в лучах солнца, окруженный высокими холмами, а местами обнажившимися скалами, угрюмо нависшими над прудом.
У той скалы ловили они с Корневым раков, на том выступе жарили лягушек и ели, в то время как Наташа, Маня и Аня с ужасом смотрели на них.
Несмотря на июнь, было прохладно, и уже покрасневшая трава на холмах говорила еще сильнее об осени, придавая всему особый колорит и особую прелесть.
И небо было сине-голубое, какое бывает только осенью.
Карташев медленно возвращался назад к дому и был уже недалеко, когда двери дома вдруг распахнулись, и из них вылетела в белом пеньюаре с распущенными волосами Зина, а за ней взбешенный, растерянный Неручев.
Зина пронеслась мимо Карташева, бросив ему угрюмо, равнодушно:
- Спаси меня от этого зверя!
Лучшего слова нельзя было подобрать. С оскаленными зубами, страшными глазами, он уже настигал жену.
Он очень изменился с тех пор, как не видел его Карташев. Пополнел, обрюзг, с большим животом.
Худой и тощий Карташев, в сравнении с ним, массивным, коренастым, представлял из себя ничтожное сопротивление. Чтоб увеличить его, Карташев успел схватиться одной рукой за ветку дерева, и пригнувшись, другой обхватил Неручева и тоже схватился за ветку, и таким образом Неручев очутился в объятиях между Карташевым и веткой.
Карташев обхватил его вокруг живота, и ему казалось, что большой, жирный и мягкий живот Неручева переливается через его руки и вот-вот лопнет.
- Пустите! - прохрипел Неручев, безумными глазами впиваясь в Карташева. - Пустите, а то плохо будет!
И Неручев поднял над головой Карташева свои страшные кулаки.
- Я знаю, что плохо, потому обе руки мои заняты, и я в вашей власти. Но, дорогой Виктор Антонович, - заговорил Карташев, - бейте меня и даже убейте, не могу же я не удержать вас от того позорного, что неизгладимым пятном ляжет на вас. Ведь это же - женщина.
- А, женщина! - бешено закричал Неручев. - Вы знаете, что эта женщина сделала со мною? Она дала мне пощечину.
- Это ужасно, конечно, - заговорил Карташев, продолжая крепко держать Неручева, - это дает вам право прогнать ее, развестись с ней, но, ради бога же, не унижайте себя, не губите себя, меня...
- Пустите меня, - сказал Неручев уже другим, обессилевшим голосом, напоминавшим Карташеву тот голос, когда он говорил:
"Ну, давайте ножи, будем их резать!"
Карташев выпустил его, и тут же на скамейке Неручев начал плакать, жалобно причитая:
- Господи, господи, кто же когда в моем роду был бит и кто не убил бы тут же на месте за такое оскорбление!
Результатом этой сцены было то, что Зина с детьми в этот же день под вечер выехала с Карташевым, не повидавшись больше с мужем.
Впереди в маленькой коляске ехали Зина и Карташев, сзади в большом фаэтоне - дети.
Дорога из усадьбы спускалась к плотине, а потом уже на другой стороне вдоль пруда поднималась опять в гору.
К вечеру еще похолодело и сильнее пахло осенью.
Садилось солнце. И из-за туч какими-то густыми, с красноватым отблеском, лучами освещало и пруд, и сад, и всю на виду теперь усадьбу.
Было что-то бесконечно грустное в этих тонах заката, в безмолвии, холодно сверкавшем пруде, окруженном скалами, над которым взвивались и кричали орлы.
Зина сидела и с горечью смотрела на усадьбу, зная, что она никогда уж не увидит в жизни этого уголка, и думала, зачем она его видела, зачем здесь жила, зачем погибли шесть лучших лет ее жизни, похороненные здесь в этой могиле, и не только могиле шести этих лет, но и всех радостей ее жизни, всех иллюзий, всех надежд.