— Тебя как зовут?
— Рупь-Пятнадцать.
— Рупь-Пятнадцать ты знаешь где? У магазина, — сурово ответил милиционер. — Фамилию давай. Ишь, «Пятнадцать». Долларовый миллионер, мать твою. Фамилия-то есть?
— Уморин.
— Чего? — не поверил полушубок.
— Уморин, — внезапно застеснявшись, повторил Рупь-Пятнадцать.
— Ну ладно, Уморин-Пятнадцать-Копеек… Или, лучше сказать, «Уморин — Зоркий Глаз». Гм… А дальше?
— Чего «дальше»?
— Ну, Уморин, так Уморин, уговорил. А дальше-то как? Имя, отчество?
— А! — сообразил наконец Рупь-Пятнадцать. — Павел Юрьевич. Вроде… Тысяча девятьсот семьдесят второго года рождения. Вроде. Место рождения — станция Мамочка.
— Тьфу на тебя! — захохотали оба милиционера. — Повезло тебе, гляжу, с самого рожденья. Так и живешь везучим. Паспорт есть?
— Есть. У цыгана… Ну, у хозяина.
— Понял, — согласился тот, что писал протокол. — Придется заехать и к цыгану. Он у тебя чем занимается? Еще нарвешься на наркоту.
— Не! — обрадовано сказал Рупь-Пятнадцать. — Мой цыган правильный, наркотой не торгует. Он лошадьми торгует.
— Ворованными?
— Не! Что ты! Он в деревне их держит, в Малиновке. А сюда привозит торговать.
Про торговлю самопальной водкой, которой занимались три дочери цыгана, Рупь-Пятнадцать предусмотрительно промолчал.
Старший повернулся к напарнику, кивнул на находку в снегу, все еще зловеще указывавшую в небо:
— А эту хренотень куда? Не сторожить же её тут.
Второй полез в машину, начал переговоры по рации.
А спустя полчаса вокруг помойки стояли уже несколько машин, и множество людей, чертыхаясь, скребли лопатами, долбили ломами. Нашли ногу, а дальше, у самого железнодорожного тупика — окровавленные части тела.
— М-да… — сказал эксперт-криминалист. — Это не маньяк. Даже у маньяков таких зубов не бывает.
Черемошники. Январь 1995 года
Сначала по дворам прошли хмурые люди в форме. Представлялись участковым и его помощниками. Они переписали всех жителей — не только прописанных, но и тех, кто жил без прописки. Таких здесь было немало: кто снимал комнату или дом, кто жил вместо прописанных здесь родственников, а кто, как гражданин Уморин, и вовсе бомжевал в батраках.
Но почему-то особенно люди в форме интересовались собаками. Переписали всех хозяйских, спрашивали, много ли здесь бродячих.
— А как же не много! Очень много, — сказала Аленкина бабушка, обрадованная возможности поболтать. — Тут же у нас с двух сторон железная дорога, дома брошенные, на той стороне и вовсе здания кирпичные, пустые. Наркоманы там бывают. Вы бы их переловили. А то страшно ходить стало с трамвайной остановки — там конечная трамвая, так мы через рельсы-то, мимо этих пакгаузов. Идешь и боишься, мало ли что наркоманам в их дурную башку придет. Вот вы бы их…
— Да мы их и так ловим, — поморщился милиционер. — Сегодня их оттуда выгоним, а завтра они снова там. Сторожить их, что ли? Да и дома эти не наши — линейного отдела… Вы нам про собак, бабушка, давайте.
— Про собак? Вот я и говорю… — она приостановилась и закончила почти сердито: — Чего про собак-то рассказывать? Они никому не мешают. Лают, да не кусают. Да и не до того им в такую-то пору. Морозы-то вон какую неделю стоят. Я такие холода помню, когда еще до войны…
— Про собак, — устало напомнил милиционер. — Так-таки никого ни разу и не покусали?
Бабушка задумалась на минуту.
— Ну, напугали раз ребятишек. Нашу Аленку соседский кобель чуть не загрыз. Хозяин-то, Сашка, вечно пьяный — ну, и не заметил, как кобель — его Малышом звать, кобеля, а какой он Малыш! Чистый конь, — так вот, он с блокпоста сорвался. Выскочил на улицу, — это еще прошлым летом было, — и на ребятишек-то и кинулся. Я в огороде была, — слышу…
Милиционер негромко прихлопнул рукой по столу. Бабушка оборвала себя на полуслове и привскочила от неожиданности.
— Я вас про бродячих собак спрашиваю! Русским языком! А не про соседских кобелей! — рявкнул он.
— А ты тут по столу не стучи! — тоже повысила голос бабушка. — Я тебе про кобеля и говорю, а не про суку! У иного хозяина, говорю, собака хуже бродячей. И управы не найти! Участковый в тот раз приходил, и что? Бумажку написал, и ушел. А Сашка потом воду мне в огород провел, — откупился, значит… Он вообще-то, когда трезвый, золотые руки… А бродячие собаки чего? Идите вон к остановке — увидите. Они на люках теплотрассы греются. И кормежка у них там — из магазинов выбрасывают просроченную колбасу, если дурака купить не найдут…
— В общем, так, — сказал милиционер официальным голосом и поднялся во весь свой немалый рост — шапкой за лампочку зацепился, — У вас собака есть?
— Была. Надысь в деревню отвезли, тоже конь был, весь палисад засрал…
— Значит, сейчас у вас собаки нет. — Милиционер длинно вздохнул и сделал крыжик в блокноте. Ему давно уже хотелось курить и материться. — Значит, так. Скажите всем соседям, — если мы кого дома не застанем, — чтоб завтра, с девяти утра, все домашние животные… то есть, собаки, ну, хозяйские псы, — на цепях сидели, или под запором. Я понятно говорю?
— А чего ж непонятного? Я же не совсем еще дура, — поджала баба губы; она была росточком ниже милиционерского жетона. — Так всем и скажу — чтоб с утра всех собак привязали…
И вдруг насторожилась:
— А что? Бродячих ловить будете?
— Будем! — кратко сказал милиционер. Оторвал шапку от абажура — столетнего, со стеклянными висюльками, — нахлобучил её на круглую голову, крякнул и вышел, громко хлопнув дверью.
А баба, надев старые калоши, вышла запереть за ним ворота и долго стояла, глядя ему вслед.
Потом сказала:
— Ну, устроили нам новогодние празднички, нечего сказать. Тьфу!
И захлопнула ворота, так что взвизгнули ржавые петли.
В эту ночь Вовке Бракину не спалось.
Ему не спалось и в предыдущие ночи, — с тех пор, как увидел он странные следы. Но в эту ночь не спалось совсем, напрочь. И не то, чтобы он чего-то боялся. Вроде, не из самых пугливых. Но тьма из углов лезла в глаза, и сердце томительно сжималось. Бракин лежал, стараясь не глядеть в темные углы и мужественно борясь с желанием включить свет. Он бы и включил, но почему-то подумал: Ежиха заметит, ворчать начнет, — мол, чего по ночам электричество жжешь? До весны не отстанет.
А может, и не начнет?
Бракин приоткрыл один глаз.
Прямо в окно заглядывала белая, в пушистом ореоле, луна.
Бракин зажмурился. Вроде с вечера не было луны. Взошла, что ли? И тут же вздохнул с облегчением. Открыл глаза, осмотрел посветлевшую мансарду, взглянул в углы, из которых лунное сияние изгнало темных мохнатых карликов. Мансарда ему, впрочем, не понравилась. Скаты с двух сторон делали ее похожей на крышку гроба.
— Раскольников, блин… — прошептал Бракин вслух. — Только топора не хватает.
Длинно вздохнул, уже соображая, что сна, видно, уже не будет до утра, что сейчас придется встать, согреть, что ли, чаю, съесть припасенный с вечера покупной бутерброд… И внезапно почувствовал какое-то движение в комнате. Взглянул вбок — и обмер от ужаса. Ему показалось, будто от него самого, от Бракина, отделилось нечто тёмное, похожее на размытую человеческую фигуру. Фигура бесшумно вскочила с постели и встала, прислонившись к стене.
Бракин задохнулся, и воющим голосом спросил:
— Ты кто такой? Откуда здесь? А?
И замолчал. Потому, что у стены уже никого не было.
Бракин медленно поднялся. Осмотрел постель, заглянул под кровать… Сердце тяжко ухало в груди.
В голове его зазвучали вдруг чужие голоса, словно спорили о чем-то таком, что касалось его, Бракина, лично. Бракин хотел вмешаться в беседу, но у него не получилось. Невидимые собеседники в голове словно отмахнулись от него, и продолжали спор.
А потом все стихло.
Бракин медленно, неуверенной походкой, как-то боком засеменил к окну. В окне стояла ослепительная луна и страшным своим огромным глазом глядела прямо на него. Луна глядела призывно, гипнотически.
И тогда Бракин внезапно всё понял.
Он повернулся к луне боком, глядя искоса в окно. И внезапно, словно его кто-то толкнул, рывком опустился на четвереньки.
И стало, наконец, темно: теперь луну заслоняла столешница.
Луны не было видно, но Бракин чувствовал ее свет за своей спиной, и поджал ноги, чтобы луна не достала их.
Все чувства его внезапно обострились. Теперь тьма, окружившая его, нисколько не пугала: он знал, что в ней спрятано. Знал, что в углу лежит засохшая корка хлеба, а чуть дальше, в паутине, яичная скорлупа и пробка из-под бутылки коньяка. Он слышал шорох тараканов под старыми, вспучившимися обоями и чувствовал тараканий запах. От простыни, свешивавшейся с постели, крепко пахло человеком. От ножек стола — противным столярным клеем. От пола — пылью и краской.
Что-то новое, неожиданное стало открываться ему со всех сторон, и в груди вдруг стало больно от нараставшего изнутри клокотанья. Не в силах вынести боли, Бракин поднял голову, и внезапно завыл вполголоса — протяжным хрипловатым воем.