Еще совершенно не умея писать, я уже завел себе маленькие тетрадочки, которые из бумаги по моему требованию сшивала Вера, и заботливо покрывал фантастическими каракулями целые страницы. Я охотно «читал» всем, переворачивая страницы и импровизируя целые истории, а потом настолько привыкал, что уже «знал», на какой странице о чем, избавляя себя от труда каждый раз придумывать наново.
Как-то, бродя по пустынному коридору в сумерки, когда нечем было заняться и все взрослые были заняты где-то своими делами, сложил я свой первый стих. Он возник сам собою, вернее, пропелся:
Кто где, кто где? Кто, где, где?Кто меня оставил?Бедный я, бедный я,Я — Иван Сусанин!
Вообще, стихи любил я с младенчества. Басню «Мартышка и очки» читал наизусть, едва еще выговаривая буквы. Следом за нею пошли другие стихи, из них с особенным чувством читал Полонского: «Ночью в колыбель младенца…» Около пяти лет, чтобы сделать папе сюрприз ко дню рождения, выучил наизусть всю державинскую оду «Бог». Учил ее с удовольствием и полюбил Державина на всю жизнь. Пафос чеканных строк и величие образов «огненны сии лампады» и «рдяных кристалей громады» воспринимались непосредственно, без транспонировки на что-либо удобопонятное, как, например, Варя Панина[6] с ее репертуаром или многие стихи, где даже «В шапке золота литого» русский великан почему-то долгие годы был для меня сошедшим с капитанского мостика Гаттерасом. Наверное, здесь сыграло свою роль и то, что отец уже в очень ранние годы мне много рассказывал о движении светил и Вселенной, поэтому державинский текст не казался совсем непонятным.
Каждый день, каждый час мне щедро давал что-то новое. О русской истории мне неутомимо рассказывала и много читала сестра. Летописный текст из хрестоматии о призвании князей я, как и она, помнил наизусть, начиная со слов: «В 862 году новгородские славяне, кривичи и чудь, прогнали варягов за море и стали управляться сами собою…» Затем однажды на моих деревянных кирпичиках Вера наклеила листики белой бумаги и на каждом из них красками и цветными карандашами написала имена всех князей и царей. Из этих имен надо было по порядку складывать историю нашей земли. Последовательность врезалась в память навсегда вместе с завитками орнаментов и цветовыми раскрасками букв, а там важнейшие события прочно закреплялись за соответствующими кирпичиками — князьями. Не очень давно в воспоминаниях Семенова-Тян-Шаньского я прочел, что и у него в детстве были такие же точно кирпичики, о которых, уже стариком, он с благодарностью вспомнил…
Все, что выходило за пределы нескольких хорошо обжитых комнат второго этажа и сада, тоже очень обжитого, до самых своих тенистых и заросших дорожек, куда даже полуденное солнце не проникало сквозь густые ветви акаций и листья диких каштанов, — все носило отпечаток таинственности. Эта таинственность всегда жила рядом, манящая и до конца неизведанная. Она выступала из мрака всегда полутемного верхнего коридора, сгущаясь в обоих его концах у дверей на два чердака — «белый» и «черный». Каждому из них был присущ свой собственный, совершенно особый запах. «Черный» чердак имел дверь, оклеенную, как и стены коридора, голубыми выцветшими обоями. Дверь эта не открывалась, а отодвигалась, на шарнире уходя в стену и обнаруживая отверстие рядом с дверями в папин кабинет. Из этого отверстия сильно пахло фотографическими химикалиями, и не мудрено: в двери было окошечко, застекленное красным стеклом; снаружи и со стороны коридора на узенькую полочку у этого стекла иногда ставится свеча или лампочка, а мама удаляется за дверь, на чердак, и там занимается проявлением фотографий. Чердак очень большой и просторный, очень темный, кажется внутри пустым, но стоит глазу привыкнуть, и во тьме начинают обнаруживаться замечательные находки. В запыленном деревянном ящике хранятся стекла для волшебного фонаря; они очень старые — в этом их главная прелесть. Каждое новое поколение наносит новые разрушения в этом ящике, и они уменьшаются в своем количестве, но придет ли кому-нибудь в голову докупать такие стекла при очередной поездке в Москву? Ведь волшебность именно в том, что этот волк выходил на освещенную луной снежную тропинку и этот рыцарь в шляпе с пером ехал на своей лошади по просторам еще крепостными вытканной скатерти тогда, когда еще были маленькими те, кого сейчас уже, может быть, нет на свете, и те, кто уже давно перестал огорчаться, обнаруживая на своих лицах новые морщины, а на головах новые седые пряди. И та же калейдоскопическая звездочка радовала глаз своими яркими красками в начале каждого сеанса, оживая все на том же полотне, прикрывающем изразцы той же голландской печи в той же «средней» комнате… А это тяжелое желтое бревно, что это? Это часть берцовой кости настоящего ископаемого мамонта! Но только глаз начинает различать и еще какие-то неясные контуры там, в узком пространстве, где стропила примыкают к стенам, как Аксюша хватает меня за руку: «Ну чего еще там, некогда, некогда мне, уходи…» И опять дверь в таинственное царство задвинута, и передо мной знакомая пустыня коридора.
«Белый» чердак исследован несравненно лучше. Здесь пахнет сухим песком и гораздо светлее. Надо перебираться через балки, высоко приподнятые над полом, и успевать, пока мой аргус не сумел воспрепятствовать, погрузить побыстрее руки до плеч в какой-нибудь старый сундук или ящик. Что же в них? Да всевозможная старая рухлядь, какие-то вышивки — бисерные и стеклярусные, расшитый золотом и позументом бархатный кокошник, какие-то свернутые в трубку олеографии, приложения к журналам и — главное — книги: или отслужившие свой век, изорванные, без начал и концов, или сосланные сюда отцом как «неподходящие».
Все чтение в доме под строгим контролем. Нередко, заметив какой-нибудь, часто очень невинный, роман, раскрыв наугад, отец пробежит страницу, и тут же выносится приговор: «Нет, этому в доме не место!» И тут же роман улетает в горящую печь (ведь бросишь в окошко — поднимут, опять принесут). Это делалось молча, весьма методически, и владельцу злополучной книжонки одно оставалось — молчать. Так истребляется все, что носит печать антирелигиозности, порнографии — в самом широком понимании, а также и просто бездарно-бульварное чтиво. Труднее с классиками и серьезными писателями. Здесь действует не истребление, а только запрет или совет не читать, понимаемый всеми, не без основания, как тот же запрет. Вере двадцать три года, но она, разумеется, не прочитала ни «Анны Карениной», ни «Мадам Бовари», о романах Золя не может быть даже и речи; их, пожалуй, и мама не станет читать. «Грязь одна, воображение пачкать не стоит…» Особенно строго поставлено дело с детскими книгами. «Том Сойер», укрытый в комплекте журнала «Задушевное слово», и тот отнесен на чердак. Причина: урок тети Полли о Ветхом Завете, где Твен «позволяет себе» улыбаться над тем, что улыбкам и разным насмешкам в нашем доме не подлежит.
Несмотря на строгий надзор, ко мне отовсюду стекаются детские книги. Я жадно их поглощаю.
«Ну-ка, что это? — Рука отца протягивается сзади и берет у меня раскрытую книгу. — Так, так, прекрасно… Ты возьми пока что-нибудь лучше другое… Надо же было смотреть! Безобразие! Вот чем пичкают нынче детей…» Книжечка Сетон-Томпсона. На глаза ему попалась кровопролитная сцена: собаки или волки грызутся, шерсть летит во все стороны клочьями, а остальные члены стаи сидят кружком, ожидая, когда настанет пора прикончить побежденного. Сцена написана ярко и талантливо, но тем хуже, тем сильнее негодование отца: «Что может вынести из подобного чтения ребенок?» Ребенок, конечно, смиренно молчит и тянется за новою книгой.
По утрам, после чая, папа сам читает мне вслух. Так прочитаны сцены охоты Левина из «Анны Карениной» и охоты же из «Войны и мира». Впрочем, великого однофамильца у нас недолюбливают. И, прочтя две-три начальные главы из «Детства и отрочества», он пропускает главы о юродивом Грише, а там и еще что-то, и чтение скоро прекращается. «Хорошо у него, к сожалению, очень немногое», — поясняет отец, закрывая книгу. Зато «Капитанская дочка» прочитана вся целиком. Из Гоголя прочитаны «Ночь перед Рождеством» и почему-то… «Женитьба». Читает отец прекрасно; каждой реплике он особой интонацией умеет придать наибольшую выразительность. В его чтении все оживает: я слышу хруст снега, залитого лунным светом подле украинских хат, слежу за полетами на метле ведьмы Солохи и за поездкой Вакулы на Черте в столицу и верю всему точно так же, как верю доныне.
Весь дом я себе населяю какими-то очень понятными призраками. Есть они и в саду. Об этом знает и папа. Недавно я начал писать драматическую фантасмагорию; в ней действуют духи различных сил природы, подвластные солнцу, рождаемые туманами; они бродят в предутреннем тумане в полях на Слободской дороге, и эхо от их переклички звучно отражают стены большого сенного амбара… Я жадно ловлю рассказы о вещих снах и предчувствиях, случаях ясновидения и явлениях умерших. А таких разговоров немало вокруг. Ни папа, ни мама не пополняют моих сведений в этой области, зато Мадемуазель с Аксюшей знают немало и сами, и очень начитаны обе. Аксюша даже лешего видела в детстве. Он по виду был сходен с копной сена, но копна эта двигалась и, кажется, даже пыталась пуститься за нею вдогонку…