«Мы не волхвы, – ответил он помедлив, вкушая багряное вино. – Мы не обещаем блаженство на земле. Вспомните, Алексей Федорович, князя Глеба Новгородского. К нему подошел смутитель волхв, уверенный в своей силе, и говорит, дескать, я все предвижу и все знаю… А у Глеба под плащом был топор. «Ты все угадываешь? – переспросил Глеб. – Тогда скажи, что будет с тобою через минуту?» – «Чудеса великие сотворю», – ответил тот, похваляясь. Глеб же, вынув топор, разрубил волхва, и пал он мертв».
«Но ваше слово разве не прельщение? А красота храма – не прельщение? А лукавство речей? А обещание блаженства? Я, предположим, маленький человек, так оно и есть, мне тяжко, мне всякое прельстительное слово на душу – бальзам. Я ныне в церкви, уж на что равнодушный к вере, и то чуть не сдался. Думал, вот сейчас накажет, вот сейчас накажет… Так не хитрость ли с вашей стороны использовать в свою угоду все коварство слова? Предоставьте нам выбирать, что угодно душе!»
Бурнашов, разгоряченный вином, едою и жарой натопленной горенки, жаждал словесной бури. Ему хотелось больно ущемить, уязвить священника за недавнее приключение, преподать ему свою науку. Священник же улыбался, не теряя благостного расположения духа, но, чтобы слегка притушить порыв почетного гостя, предупредил его:
«Вы страстный человек, Алексей Федорович, и это хорошо. Вы сомневаетесь и думаете – это вдвойне хорошо».
Бурнашов же в запале ответил: «Несмотря на ваши восемьдесят шесть лет, вы не менее страстная натура».
Священник сказал: «В разговоре со страстным я вынужден быть страстным, но вы не знаете, каким я становлюсь, когда остаюсь наедине с богом».
О.Александр встал, сотворил молитву и тем дал знать, что трапеза окончена. Старого человека, несмотря на бодрый деятельный дух, одолевали недуги. Гости поспешно удалились, но Бурнашова батюшка попросил остаться. Лицо его горело пятнами, и желтоватые глаза налились кровью. Ему бы, старцу, прикорнуть с часик, а он вот был встревожен видом гостя, его смутительными речами, его непокоем. Бурнашову же был повод открыться сейчас, похвалиться, дескать, сына наконец дождался, но тут некстати вспомнилось наставление матери. С детства напевала: бойся, сынок, поповского сглаза. И Бурнашов остерегся, не разделил радость.
Священник поманил, и Алексей Федорович покорно проследовал в келью, тесно обставленную книгами, опустился на горбатый диванчик.
«Вы ратуете за пустоту? Я понял вас правильно? – без промедления, мягким голосом продолжал разговор о. Александр. – Но на острие пирамиды всех противоречий где-то в занебесье не пустота, а бог».
Бурнашов ответил: «Природа не терпит пустоты, и потому за пустоту я не ратую. В вершине пирамиды, составленной из неудовольствий и мечтаний, не пустота, но то несуществующее, если хотите – мираж, обман, во что мы верим или хотим верить. Мы верим в сочиненное от тоски и одинокости. И тут вовсе неважно, аллах там, бог или оловянный солдатик. Вот почему многие нынче кинулись к сатане».
«Так, значит, что-то есть?»
«Лично по мне, пирамида – это солнечный луч, несущий жизнь и смерть. Это хоть реально, зримо. А что такое бог? Один «чижик» летал к нему в гости, рассказывал, что бог сидит на седьмом небе в светлом прозрачном скафандре».
Батюшка мягко улыбнулся, сгорбленный, потухший внезапно, цедил ладонью упрямую жесткую бороду. Разговор шел рывками, Бурнашов хотел все запомнить – и ничего не запомнилось; хотелось быть самим собою, а выглядел взбалмошным, нервным и суетливым; хотелось увлечься этим человеком, но внутри сидел цепкий осторожный ревизор и тоже отвлекал от чистой беседы. Да и несмотря на всю видимую непринужденность беседы, на выпитое вино, священник оставался на расстоянии, за незримою межой. Но что я хочу вызнать, добиться от него? – с тоскою подумал Бурнашов, рассеянно оглядывая темную келью, образа в серебряных окладах, мигающий зрак лампады. Батюшка сам у края бездны, откуда не возвращаются, так зачем ему искус, к чему сомнения. Не я ли в образе диавола проник в его затвор, в тайное тайных и искушаю, ввожу в соблазн, проверяю на крепость? Отчего, подскажите, даже моя искренность против желания пронизана неискренностью и лукавством?
«Ну так что же есть бог?» – переспросил Бурнашов.
«Иоанн говорит: «Бог есть любовь; пребывающий в любви – в боге пребывает, а бог в нем пребывает». Любви ради и господь сошел на землю и распял себя за нас, грешных…»
«Но как же тогда понять: «Страх господен – слава, и честь, и веселие, и венец… Полнота премудрости – бояться господа; венец премудрости – страх господен».
«Вы хотите понять, не поступившись, а надо принять…»
«Но я не хочу принимать Ничто…»
«Тогда, если бога нет, то зачем столько людей борются с ним?» – священник снова мягко улыбнулся, как бы увещевал малое дитя.
«Не с богом борются, а с неустройством жизни, с гниением ее. За вечность ратуют, никому не хочется умирать. Бог это судия, верно? Но если он не судит праведно, то на Кой он нужен? Иллюзионистов хватает и на земле, праздных созерцателей пруд пруди…»
«Он сам и не будет вершить до судного дня. Он ждет, когда мы образумимся, он лишь грозит нам будущим судом».
«А если страх, то откуда любовь? Разве под страхом казни любят? Разве можно возлюбить палача, который ведет вас на плаху? – Бурнашов уже давно говорил один, жидкие волосы разметались по плечам, в лице была странная озлобленность. – Вы искренни в своей вере, да, но отчего-то каждое ваше прельстительное слово полно лжи. Нельзя создать того, чего нет. Вы сможете вылепить из глины живого ребенка? Даже гад вам не по силам. А, что там… Враки все, ложь кругом в обличье добродетели и правды, бесстыдство и цинизм расплодились… Вот явился Христос со словом любви в устах и с неутоленным желанием мести и стал все рушить. С Христом мир разделился, и полилась кровь. Человек стал центром вселенной, ее божеством, попрал стопою мать сыру землю, и природа пошла в услужение, всячески презираемая и понуждаемая… Ну скажите, за что вас любить? Что излечили вы в человеке за двухтысячелетнее царство?»
«Но с Христом пришло к людям: возлюби ближнего, как самого себя…»
«Значит, до Христа люди жили яко звери, будто тараканы в банке, поедая друг друга? – донимал Бурнашов, не понимая, чего добивается от священника, какого признания жаждет, во что хочет проникнуть и утвердиться. – С Христом решили поклоняться богочеловеку и придумали отвратительные бойни…»
«Борьба за душу – путь долгий. Не я же к вам пришел за советом, но вы. В вас смута, вы больны смутой, вы ищете лекарства. Но исцеление лишь в ваших руках. Я ведь не принуждаю вас верить, я не покушаюсь на ваши воззрения, так и меня оставьте в покое. Я пожалел вас, приоткрыл тайну, я подвел вас к чертогу, где можно предчувствовать иную жизнь. Но вы в страхе отшатнулись…»
«Простите, что я так с вами разговариваю, – вдруг повинился Бурнашов, словно бы просыпаясь. – Но после всяких обещаний – новый обман. Я боюсь обмана, отец Александр».
«Я вижу, что вы в споре с самим собою, и это хорошо. – Помолчав, священник неожиданно добавил: – У меня ничего впереди, у вас всё».
Когда Бурнашов покидал батюшку, полуденное солнце играло и с крыш вовсю капало. Он вышел на крыльцо и радостно вздохнул, недоумевая, зачем блажил, маялся в духоте целую ночь, изнемогал и точил себя страхом. Не по дурости же, не по шутейной игре оказался он под голубенькими куполами, в самом ядре празднества? Что-то завлекло, заманило в чужое действо, словно бы хотели глаза открыть на неведомое прежде. Но сердце смолчало, не отозвалось, лишь освобождение сейчас почувствовал Бурнашов, точно расковали его…
Во дворе церкви было уставлено столами, смуглый дьякон, помахивая веничком, кропил куличи, пасхи, крашеные яйца. Народ толпился, как на базаре, месил грязный весенний снег; в воздухе была разлита кроткая радость ожидания, никому не хотелось задориться и вопить, сотрясая голосами вешний воздух, старушки продавали у выхода самодельные бумажные венки. Бурнашов и себе купил один, из розовых вощеных ромашек, нанизанных на проволоку. Он просунул руку в цветочный кренделек, прижал к груди и огляделся, как-то скоро забывая спор и наполняясь покоем. Вдруг ему почудилось, что с крайней старухой торгуется Чернобесов, хмельно, раскатисто смеется и скалит зубы. Бурнашову бы внимательней приобсмотреться, а он сразу, будто испугавшись встречи, кинулся за ворота.
На росстани он заколебался, сразу ли идти в больничку к жене иль погодить пока. Мятым, опустевшим, запаршивленным чувствовал он себя после бессонной ночи, и ничто не отозвалось в груди при мысле о сыне – ни радости, ни торжества, ни веселия, ни ревнивой обиды. Бурнашова распирало изнутри, в голове в самом темечке болезненно токовало.
На квартире Алексей Федорович, не раздеваясь, повалился поверх одеяла с мыслию немного отдохнуть, но только прислонил голову к подушке – тут и пропал, сердешный; а проснулся внезапно лишь под утро, будто кто толкнул его в плечо и позвал жалостно.