Как мебель шуба была превосходна.
Плохо было тогда с продуктами, да и от чрезмерной занятости поэзией не хотелось готовить[474]. Тогда сдавали свои продуктовые карточки в столовые и питались в «прикрепленной столовке».
Мы сдали свои карточки в пивную. И по утрам помню себя сонную, сидевшую за ледяным мраморным столиком пивной, жующую холодный бутерброд с яйцом и килькой и запивающей это холодным пивом. Корнилова же такой завтрак вполне устраивал. Особенно нравилось «прикрепление» к пивной.
Но жизнь в большой пустой комнате была очень неуютной, и мы вскоре обменяли ее на меньшую, но теплую, на Петроградской стороне. Там, угол Малого пр. и Гатчинской ул., Корнилов написал свое «Триполье», поэму «Нач<альник> Угрозыска»[475], так и не увидевшую света, и много хороших стихов. Этот период вспоминается особенно часто.
Обедать ходили в Ленкублит на Невский, 106. Это было прекрасное «заведение», осн<ованное> Лен<инградской> Ком<иссией> улучш<ения> быта литер<аторов>, своеобразный клуб, где за столиками весь цвет ленинградской литературы ел борщ, жареных кроликов и еще много <нрзб.> того времени[476]. Ходили сюда все самые маститые, напр<имер> начиная от Толстого[477], когда он приезжал в Л<енингра>д из своего имения, и кончая вечно начин<ающими>, такими как Лози<н>[478]. Обедали композиторы. Часто обедал здесь Шостакович с Соллертинским, Ир. Андроников[479], всегда Дзержинский и Богословский[480], московские гости — Фадеев, Светлов, Уткин[481] тоже обедали всегда в Ленкублите. Было здесь шумно. Острящие писатели старались перекричать друг друга. Громче всех острил Стенич[482].
Киношники, не имея тогда еще своего дома, тоже паслись здесь. В общем, полное содружество муз. В курительной, где стоял стол с шахматами, задерживались часами. Сытые литераторы испытывали больше тяготенья друг к другу. Здесь впервые читались новые стихи. Обсуждение новых книг тоже проходило под сенью этого дома.
Словом, Ленкублит — это целая эпоха в жизни ленингр<адских> писателей. Потом, когда писатели открыли свой ресторан в Шуваловском особняке на Неве и там строго, во вкусе Жака Израилевича, известного антиквара, оформили этот дом, не хватало в нем той теплоты, тесности и дружбы, которая была в маленьких комнатках на Невском.
II. Жена поэта
Любимая, жуть…Когда любит поэт,влюбляется Бог неприкаянный… [483]
Мне выпало нелегкое счастие более 6 лет быть женой поэта.
Видимо, я очень рано вступила на этот сложный путь служению муз, куда увлекло меня детско-романтическое представление о поэтах и поэзии. Мне было только 16 лет, когда я познакомилась с одним ленингр<адским> поэтом.
То ли натиск его был так стремителен, то ли моему детскому воображению импонировало быть женой поэта, но события развернулись молниеносно. Я сбежала из дома, где «старорежимные» и «ограниченные» родители мечтали о том, что их дочь, закончив школу, поступит в университет, и совсем не разделяли моего восторженного отношения к прозаически бедно одетому человеку, лет на десять старше меня. Мне пришлось бороться за свою независимость. Три года я не встречалась с ними.
Что и говорить, что жизнь с поэтом в такой непосредственной близости была сплошь из разочарований. Стихи не лились. Они делались, делались с трудом. Вдохновенность поэта подчас определялась степенью заинтересованности в заказе. В «социальном заказе», как после Маяковского любили называть поэты свой труд для газет.
Больше всего вспоминается мне то, как я хотела спать и как это всегда было некстати. Было ли это «средь шумного бала», т. е. за полночь, когда, после выпитого вина, собравшиеся в нашей комнате поэты читали свои стихи и я, усевшись в угол дивана, тщательно растирала слипавшиеся глаза. Было ли это, когда избранный мною поэт, больше всего по ночам, писал стихи.
Был он всегда трезвый при этом. Но как загнанный зверь ходил взад и вперед по комнате, рубя воздух правой рукой и бормоча одному ему ясные стихи.
Если я засыпала, он обрушивался на меня градом упреков, что я не ценю вдохновение поэта, что он переживает Болдинскую осень, что ему надо же на ком-нибудь проверять стихи. И я опять силилась не спать. Иногда я очень жалела себя, и разные литературные аналогии рождались в моем мозгу, но одна была неизменной — чаще всего мне казалось, что я та чеховская девочка, которой хозяйский ребенок не дает спать по ночам. О развитии этого образа я не думала[484].
III
Я вспоминаю работу поэта. Меня тоже всегда поражало в нем злые глаза, сжатые в злобе челюсти, узкие прищуренные глаза, непрерывная ходьба по комнате, напоминавшая движение тигра в клетке, движение правой руки, в ритм шагов как бы рубящей воздух, и то же ощущение неимоверно тяжелого труда при создании легких, как бы льющихся самих собой стихов.
Подготовка текста И. Басовой,
комментарии Н. Прозоровой
«Но о сохранении рукописей после меня пора подумать…»
Переписка Л. Г. Басовой с М. П. Берновичем
Ключевая тема переписки Людмилы Григорьевны Басовой[485], второй жены Бориса Корнилова, с ленинградским исследователем и поэтом Михаилом Петровичем Берновичем — сохранение и публикация творческого наследия Бориса Петровича.
После выхода в 1957 году первого посмертного издания стихотворений и поэм Корнилова, подготовленного Берновичем и О. Ф. Берггольц[486], Михаил Петрович продолжал выявление текстов поэта, опубликованных в периодической печати. Он обращался к друзьям Корнилова, а также вел разыскания его творческих материалов среди родных поэту людей.
Весной 1959 года исследователь написал письмо Л. Г. Басовой, в котором обсуждал вопрос о возможной публикации неизвестных корниловских стихотворений из ее архива, а также обратился с предложением о передаче (продаже) имеющихся у нее рукописей в Пушкинский Дом. Тяжелобольная Людмила Григорьевна, проживавшая в то время в Крыму, сочувственно отнеслась к его предложению. «О продаже их (рукописей. — Н. П.) я, признаться, не думала, — писала она Берновичу. — Сохранила я их в очень тяжелых условиях эвакуации. И мне они очень дороги. <…> Но о сохранении рукописей после меня пора подумать, в этом плане Ваше предложение вполне своевременно».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});