Остаюсь болящий, телесно умученный, праведной веры Филаретовой со тополем господним.
Филимон Прокопъевич».IV
Вопи, Филя, вопи! Вопи во всю глотку, авось кто-нибудь услышит твой «глас вопиющего в пустыне».
Кругом везде люди, и кругом везде пустыня. И люди топчутся в пустыне, не познавая друг друга, и у каждого свой нутряной вопль и стон.
От Смоленска до Перемышля – вопль и стон.
Дивизии с дивизиями сходятся на смертную свиданку…
Война скребет землю огненными метлами. Гарью, трупной вонью полнится земля, истоптанная солдатскими ботинками и офицерскими сапогами.
Жерла пушек, винтовок харкают огнем и смертью.
В окопных закутках, в блиндажах, в грязи, в серой солдатской суконке кишат паразиты. Ползает ничтожная мразь с тела на тело – тиф!..
И стон, и вопль, и тиф. «Со святыми упокой» и без оных.
Огненная метла войны работает…
Вопи, Филя, вопи!
Телесно умученный, лупцованный фельдфебелями, унтерами, осмеянный солдатами – «кобылкой», паренный «Высоким благородием», отощалый до последней возможности, лежишь ты, Филя, на железной лазаретной койке в палате тифозных для нижних чинов, охаешь, крестишься, вскидывая взор в пустыню потолка. И ниоткуда не виден тебе лик господа бога! Един ты, как перст, со своим воплем и стоном.
Ты еще счастлив, Филя: твоя кровать у окошка. И ты видишь, как хохочет рыжая лохматая осень тысяча девятьсот шестнадцатого года, кривляется сучьями кленов, свистит, сюсюкает, а по ночам тревожно и таинственно перешептывается.
Кто знает, о чем шепчутся клены и липы! Отчего они так беспокойно лопочут лапами-листьями? Един дух – и ты дома на красной лавке под нерукотворными образами. И Меланья, рабица, пред тобою, и благословенный родитель Прокопий Веденеевич, но никто не возрадовался явлению телесно умученного праведника.
«Ступай в пустыню к Елистраху!» – гонит отец.
«Дык-дык разве я пустынник, тятенька?!»
«Молчай, мякинное брюхо! Из веры в веру прыгаешь, яко блоха!»
У Фили от страха в животе заурчало, и он очнулся.
– Тятенька!..
В ответ – бредовый стон девятнадцатикоечной палаты. И вонь, и спертый воздух.
Филя подполз к окошку и уставился в мир, полный струистой текучести, пронизанный розовостью тлеющего заката. На желтых ладошках одинокой кривой березки среди высоких кленов – глазастые, прозрачные росинки, играющие лучиками.
За деревьями – три пузатых луковицы с багровыми крестами, резко отпечатанными на голубом прислоне неба. И с тех луковиц срывается печальный благовест.
Языкастая медь сыплет трезвоном в пустыню, а в брюхе у Фили свой трезвон – спасу нет. Надо спешить. Ты еще, Филя, в ходячих. Хоть кальсоны не держатся на твоих костях и отощалом заде, а ходячий.
«Тирили-ли-линь, тирили-ли-линь. Бом! Бом! Бом!»
Похоронный звон.
Может, и воскреснешь ты, Филя, из мертвых, кто ее знает! Ты молишься? Молись, молись.
Хватаясь руками за железо кроватей, Филя выползает в желтый коридор. В ушах свистит ветер. Упал.
Два ленивых, привычных ко всему санитара подхвата ни Филю.
– Мне бы до ветру, братцы, по большой нужде…
– Переставляй ноги.
– Дык переставляю.
Санитары подталкивают Филю, скалят зубы:
– Доходит наш сусик!
– Как подштанники потеряет, так во врата рая въедет. Филя мычит, крутит огненной башкой:
– Не сподобился, братцы, во врата я. В сатанинском-то образе да в рай господний!..
– Ничаво, Филюха! Тамо-ка примут. Завозно ноне на небеси. Целыми дивизиями солдатня прет в рай. Иль место не сыщется для праведника? Ты же сам говорил, что твоя вера самая праведная?
– Дык верно, братцы. Самая праведная.
– Знать, примут в рай.
Медь колоколов вызванивает: «При-мут, не при-мут. Примут, не при-мут. Бом. Бом. Бом».
Тащат Филимона обратно «из большой нужды» – весь вестибюль до парадной лестницы в заслоне офицерских спин. В кою пору собралось столько «высоких благородий!»
По обеим сторонам широкой парадной лестницы, ведущей на второй этаж в офицерский корпус, выстроились военные в сверкающих мундирах, лицом к лицу, и шашки наголо; кого-то ждут, наверное.
«Экая силища у анчихриста», – глазеет Филя.
– Смир-р-но-о! – резануло сверху вниз, и две стены офицеров вытянулись, окаменело замерли.
Печатаются чеканные шаги. По лестнице вниз спускается грузный генерал в белых перчатках при оголенной шпаге. Следом за ним прямоплечий полковник с золотыми крестиками и еще с какими-то не виданными Филей орденами на груди мундира. Фуражка с белым глазом кокарды – на правой полусогнутой руке. Волосы белые, как пена в улове Амыла. Бок о бок с полковником – молодой офицер с генеральской шпагою на вытянутых руках. Следом еще два офицера несут черные бархатные подушечки с орденами. «Экая невидаль! – соображает Филя. – Высокое превосходительство и на том свете почивать будет на двух подушках и при оружии…»
Черный гроб с телом генерала на плечах гвардейцев покачивается, будто плывет по волнам, со ступеньки на ступеньку. «И колокола звонют, и охицеры с шашками. К чему бы, а?» – недоумевает Филя, тараща глаза на траурное шествие.
И вдруг глаза Фили округлились, и рот открылся – узнал Тимоху, брательника, сицилиста! Это же, конечно, он идет рядом с полковником и тащит обеими руками генеральскую оружию. И лбина Тимохи, и плечи, и стать приметная, боровиковская, и чуть горбатящийся нос, и разлет черных бровей. Тимоха!
– Тимоха! Истый Тимоха, – буркнул Филя.
– Тсс, сусик! – одернул Филю санитар.
– Дык Тимоха же, Тимоха!
– Какой тебе Тимоха, – шипит в ухо дюжий санитар. – Генерала Лопарева тащат в собор отпевать.
– Лопарева?
– Их высокопревосходительство Сибирской дивизией командовал, которая, сказывают, у немцев в «кошеле» побывала. Зубами выдрались, а теперь на отдыхе в Смоленске. Вся дивизия выстроилась на похороны генерала Лопарева. Во! И ты не мешкай, торопись: заодно с генералом отпоют в соборе.
Суеверный Филя размашисто перекрестился и не ведал даже, что фамилия генерала знакомая. И кто знает, не из того ли корня, из которого происходил беглый государственный преступник Лопарев?
«Бом, бом, бом!» – бьет большой колокол.
Гроб вынесли, и там, где-то у парадного подъезда, разом грянула трубная музыка.
Раздалась команда, и почетный офицерский караул единым мундирным рукавом покинул каменную лестницу и вестибюль, оставив после себя открытой парадную дверь.
– Ей-бо, Тимоха со полковником шел, – побожился Филя, поддерживая обеими руками сползающие подштанники.
– Какой такой Тимоха?
– Брательник мой. Ей-бо, он самый. На войну забрали, как манифесту царь объявил.
Санитары хохочут – не верят Филимону Прокопьевичу.
– Признал же, братцы. Он самый! «Оборотень».
– Как так «оборотень»?
– Нечистый дух, стал-быть, В любой обличности появиться может. Иконы пощепал ишшо в малолетстве, а потом в город убег ко анчихристу. Изловили власти и к нам пригнали на ссылку, как сицилиста… И лба не крестил, ей-бо!
– Умный лоб, значит…
Из палаты для нижних чинов задом выпячивается санитар с носилками. Лицом к нему второй санитар. На носилках тело, закрытое простыней с непростиранными ржавыми пятнами от крови. На сложенных руках горбом вздымается простыня. На месте ног – провал до дна носилок.
– Кого несете?
– Хто его знает. Солдатик какой-то. Всю ночь маму звал.
«Бом, бом, бом!» – натужно стонет большой колокол, как бы взывая: «Кто следующий?..»
В этот же день Филимона Прокопьевича вызвал старший лазаретный доктор и спросил: доберется ли служивый домой, если ему выдадут «чистую»?
Филя едва устоял на ногах:
– Век буду молиться, дохтур! Ослободите, ради Христа!.. Нету моих сил мытариться во анчихристовом войске.
Старший доктор поглядел на своих помощников и, барабаня пальцами по мраморной доске, проговорил:
– Глуп, как пробка!
Филе то и надо – рад стараться:
– Глуп, глуп, ваше благородие. Токмо отпустите домой душу на покаяние.
– Ну, а тело здесь оставишь?
– Дык тело без души не проживет на белом свете.
– О! Однако ты не так глуп, каким кажешься.
– Истый дурак, ваше благородие. Умом бог обидел, а за што про што экая напасть – один бог ведает!
Доктора посмеялись, потешились и прописали Филимону Прокопьевичу «белый билет» из-за умственной ущербности.