К счастью, нас ничто не отвлекло. Музыка звучит все громче и стремительней. И если финале продолжается хотя бы полчаса, день прошел не зря. Так идет до того момента, пока я не крикну: «Амани! Амани! (Шабаш!)», объявляя этим об окончании работы».
Он пишет об этой трудовой «симфонии» с тем же увлечением, с каким писал когда-то об исполнении Баха. Он и руководит своим неповоротливым ансамблем с такой же серьезностью, с какой некогда руководил баховским хором в Страсбурге.
Он очень увлечен планировкой, намечает для себя главные задачи: во-первых, учесть нужды больницы; во-вторых, рационально использовать традиции африканского строительства. «Мы решили строить на сваях, потому что хотим расположить свою деревню вдоль берега, так же, как туземцы обычно размещают свои деревни...» Швейцер с гордостью записывает, что он строит доисторическую озерную деревню и что он будет «современным доисторическим человеком»,
Швейцер сам устанавливает сваи, а плотники сколачивают дома. Здания он решил расположить с востока на запад, чтобы солнечные лучи не били прямо. Ламбарене близко к экватору, и солнце здесь очень мало продвигается к северу или к югу.
Направленное расположение домов, узкие длинные здания, продольная сквозная щель между крышей и потолком – все это должно спасать хоть немного от нестерпимой жары.
Кстати, у новой больницы будет особая по сравнению с селением Ламбарене долгота и свое собственное больничное время, на четверть часа отличающееся от ламбаренского: впоследствии это составляло предмет особой гордости стареющего доктора. Может, он видел в этом поселке особое, независимое царство добра и утоления боли с особым временем, со своим собственным интернациональным населением и единственной, никак организационно не оформленной организацией – человеческим Братством Боли.
Среди всех его хлопот Швейцера особенно утешала мысль, что душевнобольные будут иметь здесь свою палату...
Из Швейцарии приехал еще один молодой доброволец. Сумеет ли он обращаться с рабочими так, чтобы доктор вздохнул свободно? Есть ли у него способности?
– А в чем они заключаются?
– Сочетать в нужной пропорции доброту и твердость характера, – говорит Швейцер. – Избегать лишних разговоров, но уметь пошутить, когда нужно.
На строительной площадке много пальм. Швейцер выкапывает их и переносит на новые места. Африканцам это сострадание к пальмам кажется странным извращением. Что касается любви к животным, даже к самым низшим тварям, то ее понимание дается его рабочим с меньшим трудом. Правда, они смущенно улыбаются или просто стараются не замечать, как Швейцер, прежде чем опустить в землю сваю, смотрит, нет ли там жабы, муравьев или еще какой-нибудь живности. Но однажды доктор вдруг слышит, как один из его рабочих, на первый взгляд очень неразвитый пришелец из верховьев Огове, вдруг начинает объяснять товарищу, который захотел стукнуть ножом жабу, что животные такие же твари, как мы. «Я рассчитаюсь еще как-нибудь со всеми, кто мучит животных!» – говорит он запальчиво, обращаясь к изумленным товарищам.
Что означали все эти предосторожности Швейцера в лесу, кишащем живыми тварями? Что значило это нежелание убивать без крайней необходимости? Что это было? Фарисейство – как утверждали многие? Юродство? Доведение разумного принципа до абсурда? Или просто нежелание уничтожать жизнь понапрасну, без крайней необходимости? Просто сострадательная чуткость характера? Просто по возможности последовательное соблюдение принципа, о котором Швейцер писал в своей «Культуре и этике»:
«Когда бы я ни наносил ущерб жизни любого рода, я должен ясно сознавать, есть в этом необходимость или нет. Я никогда не должен преступать рамок неизбежного, даже в явно незначительных случаях. Крестьянин, который скосил на лугу тысячу цветов в пищу коровам, должен следить, чтобы на пути домой не сорвать безразлично и без смысла головку цветка у дороги, ибо, сделав так, он ущемляет жизнь, не побуждаемый к этому необходимостью».
Швейцер никогда не декларировал ни полного пацифизма, ни вегетарианства, ни даже строгости джайнистского непричинения зла. Он говорил только, что, «когда у нас есть выбор, мы должны стараться не причинять страдания и не вредить жизни другого существа, даже самого низкого по развитию», потому что «поступить так – значит взять на себя вину, которой нет оправдания, и отказаться от своей человечности».
Новая больница еще строилась, а приток пациентов в старую больницу все возрастал. Когда-то здесь лежало сорок больных, теперь размещалось уже сто шестьдесят. Главным образом это, конечно, были пациенты, страдающие от малярии, фрамбезии, дизентерии, проказы, сонной болезни. Но пятнадцать-двадцать коек всегда было занято хирургическими больными, которых Швейцер нередко описывал в своих письмах.
Среди них был охотник, который, встретив гориллу на лесной тропке, выстрелил в нее, спугнул и спокойно продолжал путь. Но на обратном пути горилла поджидала его, и он еле избежал смерти. Другой габонец охотился на слона. Слон подошел к лесоповалу в Самките, и габонцы решили изловить его традиционным дедовским способом, каким в былые времена были здесь пойманы и убиты тысячи слонов: габонцы подкрадывались сзади и перерезали слону ахилловы сухожилия на задних ногах. Увы, древнее искусство охоты уже утрачено, и слон пропорол бивнем бедолагу охотника с лесоповала. Ни Швейцер, ни искусный хирург Лаутербург не смогли спасти ему жизнь.
А габонец Н'Зигге выстрелил в дикого кабана и обнаружил с некоторым опозданием, что это шевелился не кабан, а его односельчанин. Рана оказалась роковой, и Н'Зигге немедленно привел в больницу свою жену и ребенка. Теперь жизнь всей его семьи была в опасности. Доктору пришлось самому провожать Н'Зигге к окружному комиссару, чтобы он не погиб по дороге. Убийство было непреднамеренное, и Н'Зигге должен был выплатить большую сумму семье убитого, а также дать ей козу: живое за живое, как гласит обычай. Тихий, симпатичный Н'Зигге остался в больнице под защитой доктора и стал одним из лучших его работников: дома жить ему теперь было небезопасно, да и деньги для уплаты компенсации нужно было где-то зарабатывать.
Однажды, возвращаясь с фактории, Швейцер увидел на земле спящего человека. «Наверно, пьяный, он тут давно», – сказали доктору. Доктор привез габонца домой и после исследования обнаружил сонную болезнь, а потом и нарушения психики, которые так часто случаются в результате сонной болезни или отравления ядами. Больной Н'Тсама был худой как скелет. Швейцер лечил его новыми средствами, после чего у Н'Тсамы осталась только самая невинная клептомания, за которую ему, впрочем, немало доставалось от больных. Потом несчастный Н'Тсама подцепил дизентерию и еле выкарабкался из болезни, к радости всего персонала больницы. Позднее он избавился и от клептомании. Однажды Швейцер взял его с собой на работу и увидел, что он работает с удовольствием. Он сам просился в лес на расчистку новой территории и говорил при этом: «Доктор – мой отец, а больница – моя деревня».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});