Христианская символика становится органической частью метафорической системы Фофанова: алтарь, жертва, терновый венец, святой крест, святые муки, терние, житейская скверна, духовная чистота, мирская пустыня, светочи и пророки, святой храм и т. д. и т. п. Полная секуляризация евангельских мотивов и евангельской символики в духовной атмосфере 80-х годов позволяет говорить об этой лексике и фразеологии как о структурных элементах высокого слога конфессионального происхождения. Поэтический стиль гражданской лирики Фофанова в этом отношении является неким усредненным стилем эпохи. Ср., например, замечание Г. А. Вялого о том, что «все разнообразие житейских коллизий и психологических драм своего времени» С. Надсон «сводит к аллегорическим абстракциям-антитезам: идеал и царство Ваала, свет и мрак… лавр и терн, меч и крест, сомнения и вера, раб и пророк…»
На фоне множества рассыпанных воспоминаний об «отважных душах», кому «дороже роз терновые венцы», стихотворение «Каждый час, каждый миг…» воспринимается не в духе культового прославления Христа, а как привычное аллегорическое иносказание, воспевающее подвиг гражданина-современника, духовного наставника поколения. Следует, однако, сказать, что, хотя поэтическая дань гражданским чувствам, конечно, и делает честь личности автора, но не на этом пути его ждали основные художественные открытия. Вместе с тем в использовании метафорических красок, восходящих к евангельским образам, Фофанов иногда достигает высокого мастерства. Примером может служить развернутая финальная метафора в посвященном народовольцам стихотворении «Лица унылые, взоры туманные…», в основе которой лежит известная евангельская притча о сеятеле, вышедшем «сеять семене своего»:
Там же, где шли они, доброе сеяли,Там, где роняли зерно благородное,Смотришь – безумные ветры навеялиСорные травы на жниво бесплодное…
Эта развернутая согласованная метафора звучит не только как итог художественного и исторического осмысления гражданского деяния персонажей, но и как очень выразительная эмоциональная доминанта всего стихотворения.
Евангельские реминисценции широко используются Фофановым при разработке исповедально-молитвенного мотива и играют большую роль в становлении лирического героя нового типа, рождающегося в ходе преодоления постулатов романтической эстетики. Личная драма фофановского героя – уже не свидетельство исключительности его натуры (в духе романтической апологетики личности), но драма поколения. «Боль времени» звучит в фофановском переложении молитвы «Отче наш» при разработке христианского мотива покаяния:
В годы сомнения, в годы ненастныеНам изменили мечты неизменные,Мы загасили светильники ясные,Мы расплескали елеи священные.
Реальность, исполненная лжи и зла, и идиллическая греза («молитва рая», «молитвенная песнь») с их полярными системами ценностей постоянно сосуществуют в художественном мире Фофанова как «два мира», «две жизни», и эта раздвоенность авторского мироощущения, разорванность его поэтической концепции мира обусловливают смятенность и противоречивость героя. Жанровые традиции христианской молитвы-исповеди, молитвы-мольбы оказываются особенно актуальны для Фофанова в изображении мучительной рефлексии и метаний героя в поисках «идеи», способной одухотворить серое существование. Фофановская молитва-мольба иногда звучит как тягостно-надломленный стон смертельно уставшего «земного странника», у которого «от тайных мук надорвалась грудь»:
Ободри меня, подыми меня,Исцели меня и наставь на путь……Дай мне тешиться роковой борьбой,Дай мне верить в блеск золотого дня!
Узнаваемость лирического героя Фофанова обусловлена характером построения образа: волнующая бесконечность душевного мира, разъедаемого сомнениями в божественном разуме, неясность и сиюминутность идеальных порывов, неуловимые и мерцающие границы идейно-психологического рисунка, все то, в чем нашел свое яркое выражение импрессионизм творческого почерка Фофанова.
Подобно тому, как в живописной палитре Фофанова-пейзажиста отмечаются намеренная приглушенность колорита, ахроматичность, игра светотени, передающая динамическую смену контуров и теней, и доминирующий, ключевой образ вечерних сумерек, так и в языковой палитре при изображении внутреннего мира героя та же расплывчатость и туманность и так же экспрессивен семантический комплекс света: отблески, вспышки, озарения, сияния… Очень часто эти душевные просветления и озарения мотивированы христианским мироощущением, и тогда в поэзии Фофанова возникают мотивы раскаяния, смирения, всепрощающей любви и нравственного катарсиса («Милосердие», «Веет сердце отрадным», «Заря в остывающем небе…»). Характерно, что евангельский Бог в эстетической системе Фофанова крайне редко персонализируется в образе Христа тем более верховного судьи. Почти всегда образ Бога конструируется мотивом его всепроникающей благости, посылающей человеку свет и тепло «из Божьего лона», или же мотивом Творца. Отсюда и фофановские эпитеты: Любви Глашатаи, Отче наш! Бог безутешно страдающих! Солнце вселенной, Жизнедавец, Вездесущий, Ваятель вселенной, бессмертный Зодчий.
С духом христианской монотеистической доктрины о едином Боге как носителе абсолютной благости, лишенном чувственной наглядности, глубоко согласуется своеобразный мир стихотворения «В тихом храме», написанного зрелым мастером. Для художника важна не пластика образа, а его эмоционально-психологическое ощущение. Поэзия религиозного чувства с «разлитостью» и «размытостью» евангельского образа оказывается особенно близкой импрессионистской манере Фофанова в изображении торжественной красоты и умиротворенной гармонии храма:
Все в храме безмолвно, —Ни вздохов вокруг, ни молений.Все свято и полноТаинственных снов и видений.Чуть брезжут лампады —Последние искры во храме,И волны прохладыВ остывшем бегут фимиаме…Бесшумный и кроткийВ молчании храм точно вырос.За шаткой решеткойБезмолвствует сумрачный клиросИ тихою тайнойРазлился здесь Бог благодатный.Незримый, случайный,Как жизнь, как мечта необъятный.
В отличие от более ранних стихотворений, где христианская символика имела конкретно-чувственный характер, здесь психологизм и рефлексия в ситуации самоуглубленного одиночества преобладают над эпической объективностью мифического образа. Субъективное и объективное не разграничиваются рационально. Возникает типичная для лирики Фофанова ирреальная модальность. Новая идея эстетического имморализма находит свое воплощение в типичном для импрессиониста Фофанова эпитете «случайный» (Бог), который конечно же не вписывается в христианское мироощущение. Способ изображения объектов лирического чувства в иллюзорных, призрачных образах, основанных на субъективном смещении реальностей, все более связывается у Фофанова с признанием новой, развивающейся в общественном сознании эстетической идеи иллюзорности, иррациональности всякой красоты. Другими словами, эстетическое преломление религиозных мотивов в поэзии Фофанова зрелого периода (с начала 90-х годов) все более обусловливается модернистскими тенденциями с их неоплатоническим философским обоснованием.
Новые эстетические идеи воплощаются также в попытках Фофанова дать экзистенциальную интерпретацию бытия, обусловленную бессмысленностью индивидуального существования. Признание абсурда окружающей пошлой действительности, лишенной идеалов, пронизывает целый ряд его стихотворений сборника 1892 года «Тени и тайны» (см., например, «На земле все грустно иль смешно…», «Что-то будет у нас впереди и куда нам идти…» и др.). Реальность, воздух которой «удушлив, как в склепе», приобретает в его восприятии нелепую форму кузницы, где куют «вековечные цепи» люди, равнодушные к красоте жизни («Кузница»). В экзистенциальной концепции мира нет места божеству, есть только «Вечность седая» – сила, абсолютно безразличная к судьбам людей, их печальной и мрачной жизни («Вечность седая»). В других стихотворениях, декларируя тотально-бессмысленный характер человеческой деятельности, а значит, и существования, Фофанов провозглашает вселенную, сотворенную «Зодчим всесильным», принципиально недоступной «жалкому» интеллекту смертных. Такой взгляд на человеческое существование полемичен по отношению к ортодоксальному христианскому вероучению. Фофанов сомневается в справедливости божественного промысла, создавшего разум.
Крамольное сомнение в божественном совершенстве мироустройства пронизывает многие стихотворения сборника и варьируется в размышлении лирического героя о собственной смерти и будущем человечества:
Уже ли все мелькнет, как искра метеора?К чему ж тогда любовь и чистые сердца,Величье славных дел и горький стыд позора?!Мне страшно за себя – и больно за Творца.
Историософский и космический пессимизм проходит сквозь «бездну сердца» лирического героя как перманентное ощущение «воплей бытия» из «темной бездны» окружающего мира, его неизбывная тоска определяется тем, что «небеса осмеяны давно, а земля поругана жестоко».