Каждый скок виден.
В Царёве-Борисове Иван объявился вдруг. А здесь хотя и вольница была, но за людишками как-никак, а присматривали. Да оно русскому человеку без пригляда и нельзя. Не тот у него норов, чтобы без узды прыгать. Кровь горячая, мечты пылкие, и куда его при этих-то статях занесёт? Нет уж! Вот и в Царёве-Борисове бегали людишки, взбрыкивая и хватая взахлёб хмельной степной воздух, но счёт им всё же был и был доглядывающий глаз и за теми, и за этими, и за всеми вместе.
Сотник Смирнов Ивана углядел, как только тот появился в крепостце, и, навычный к тому, тут же и определил, что этот не от дури, но по нужде забежал на край русской земли. «Знать, пекло, — решил, — знать, иного места ему нет». И тогда же под крыло подобрал. Такие люди нужны были в каше, что заваривали в Царёве-Борисове. И Иван сообразил, что ему лучшего поводыря по здешним закоулкам, чем сотник, не сыскать. Но то было, а теперь вот разговор вышел, разговор крутой.
Дым от костра ел глаза. Сотник отмахнулся рукой, посунулся на кошме в сторону. Прилёг за ветер и посмотрел на Ивана нехорошими, шарящими глазами.
За неделю до того Бельский шибко кричал на сотника, что он-де зря первым советчиком воеводы по крепостце слывёт.
— Девок портишь, водку жрёшь! — кричал Бельский. — Над людьми верховодишь, а толку чуть! Смотри, Смирнов, как бы худым тебе это не обернулось.
Сотник на слова воеводы утёрся рукавом и глаз не поднял.
Бельский сорвался с лавки, втыкая высокие каблуки в ковёр, мотнулся по тесной палате, остановился напротив сотника. Лицо Богдана, морщась, ходуном ходило, скулы подпирали бешеные глаза. С каждым днём всё нетерпеливее, всё жёстче был воевода. Подходило винцо, играло, пенилось, набирая силу, и обручи на бочке трещали, не в силах сдержать грозный напор. Сотник подался назад, стукнулся затылком в стенку. А крик вышел из-за того, что казаки гуляли по крепостце, как по своему куреню, но, как поначалу держались особе, так на том и стояли. «Вы, — говорил иной из казаков, вольно, непочтительно сбив шапку на затылок, — москали, у вас свои дела, у нас свои, казачьи. Мы в ваши дела не входим». Богдану же хотелось, чтобы предались казаки ему всей душой. Того не выплясывалось. И винил воевода в том сотника.
Вот и богат был Бельский, и золота не жалел, швырял по сторонам без счёта, но злое пламя, что хотел раздуть, не поднималось. Оно человека и одарить-то с умом надо. Глупым деньгам, может, иной и рад будет — схватил ни за что, — но всё одно скажет о том, кто ему деньги по-пустому швырнёт: «Дурак, деньги бросил, знать, они для него мусор». Нет, не разгорался пожар. Тлели сучочки, чадили вонючим дымом, но стоящего огня не было. Казаки чуяли, что большим разбоем пахнет. И хотя разбой казаку мёд, но казаку же и ясно: пчёлка сильно бьёт того, кто порушит колоду. А на какую колоду воевода глаз положил — хотя прямого разговора у казаков с Бельским не было, — и глупому становилось видно. Смотрели на север казаки и покашливали. Чесали в затылках:
— Кхе, кхе…
Москва была всем страшна. Знали: в белокаменной за баловство по головке не гладят. Там речь о державе поведут и, коль поперёк встал, сомнут враз. Только косточки хрустнут. Москва властью стояла. Много, слишком много тянулось к ней жадных рук, много алчных глаз нацеливалось на золотые её купола, так что и минута слабости грозила ей гибелью, и Москва послабления себе не позволяла. То было известно. Однако среди казаков, конечно, находились и такие.
— На конь! — орали дуроломом и шашку вон из битых ножен, но этих, горячих, круг придерживал.
— Пинка под зад щенку, — говорили старики, — пинка! Энтот ещё не знает, как кусает Москва. Пинка ему!
Шумели казаки, кричали, бросали шапки оземь, брали друг друга за грудки, но круг со стариками соглашался. Грозные батьки-атаманы укорот давали быстрым, смиряли пыл. Бельский на то наливался дурным, хмельным гневом.
Сотник Смирнов ужом вился среди казаков. С одного боку заходил, с другого подлезал, с третьей стороны наваливался. И так и эдак прилаживался, но казаки хорошо пили винцо и жрать за чужим столом были молодцы, ан как только разговор заходил серьёзный, глаза отводили. А однажды так сказали:
— Ты вот, сотник, нам моргнул, и мы немчина, которого было указано, прибили. Было?
— Было.
— Но пойми ты, голова, то немчин, да ещё и в поле. Кто свалил его? За что? Ответ сыскать трудно. А ты на другое зовёшь. — Старый казак пальцем помотал перед носом у сотника. — То-то же…
Сказали и иное:
— Поговорите с запорожскими казаками. В Сечи. Там есть батько Панас, есть батько Гетько. Мабуть, они поднимутся, а мы подсобим. Чуешь?
Сотник совет этот запомнил и вот у костерка в степи, подальше от ненужных глаз, завёл разговор с Иваном. И так как догадывался, что на этом знакомце шапка перед Москвой горит, особо не таился. Вывалил тайное. Но Иван сразу сообразил, что его подводят под перекладину, на которой петля. И вот у костра сидел, а всё же зазнобило его. Знал, как верёвочка на шее захлёстывается. Такого, как он, учить нужды не было. Вот тут-то, зло щурясь и показывая зубы, Иван и сказал Смирнову:
— Ты, видать, так про себя считаешь: где пройду — там три года куры не несутся? А?
Долго на то молчал сотник, но потом сказал:
— А ты, паря, не корячься, коли с тобой подобру говорят. — И добавил, глядя в упор в Иваново лицо: — Серебро, что тобой за долги в кабаке оставлено, признали сведущие люди. То бармы со святой иконы церкви Дмитрия Солунского на Москве. А они воровски оборваны были по весне, и нам о том писано для сыска. Что теперь скажешь? Проквохчет курочка, коли я пройду?
Поднялся из-за костра, грозно потянулся к Ивану. Тот по-волчьи, телом оборотился к степи. Глянул с отчаянием. Но степь была темна. На много вёрст и огонька не светило. И понял Иван, что темнота эта для него как стена, через которую не перелезть и не перепрыгнуть. Повернулся к сотнику. А тот уже успокоился. Понял: придавил овцу. Смотрел с ухмылкой. Цедя сквозь зубы слова, добавил от щедрости, на довесок:
— Узду мы на тебя накинем, а гарцевать отведём в Разбойный приказ. Тебе небось ведомо, как там пляшут? На угольках или в хомуте на дыбе? Кому как лучше…
— Говори, — оборвал его Иван. — Что нужно?
— Вот