* * *
«Лубны в это время были наполнены отличными людьми, даже по образованию не слишком запоздалыми. Городничий был Артюхов, очень образованный человек, не портивший нашего кружка. Аптекарь казенной аптеки — старый-престарый Гильдебрандт, очень добрый, почтенный немец, и его жена, радушная и отличная хозяйка, подобно которой мудрено было встретить. Они жили открыто, были очень гостеприимны, и гости наполняли их дом постоянно. Стол был такой лакомый и изобильный, какой теперь трудно встретить. Так было и у дочерей их, из которых одна была за Кулябкою, другая за Новицким, а третья за Пинкорнелли, бывшим впоследствии городничим в Лубнах. У этой последней обеды доходили до изумительной роскоши. Во всех этих семействах чистота в домах была такою, какой я не встречала никогда. Пинкорнелли не ел никаких других птиц и животных, кроме белых, и говорил: "Que diable, ни про что знать не хочу, мне чтобы все было…" И действительно, являлось все.
Кулябкины были образцовые супруги, и хотя жена была лютеранка, а муж ее православный, но она с ним ездила к заутрене даже в трескучие морозы и соблюдала все посты. При этом говорила: "Мне неможно не ехать к заутрене, милочка-душечка, когда мой Николай Иванович едет… а потом мы вместе кофе пьем…" Кофе подавали им в разных кофейниках, на том основании, что первая чашка бывает лучше, и чтобы не было никому из них обидно. Их завтраки отличались изобилием и необыкновенною чопорностью. Несметное количество различных пирожков и много закусок, домашних и купленных, в особенности водки были верх изящества и разнообразия и красовались в граненых графинах, на которых были красивые надписи, вырезанные из бумаги ярлычки — "кардамонная", "горькая", "мятная" и проч. Гостям приходилось отведовать их хотя по капельке, но пьяных я никогда не видала. Кутеж не был тогда a l'ordre du jour {в порядке вещей (фр.).}. Случалось, что отдельные личности на праздниках были розовее других, но больше ничего.
Добрейшая хозяйка этого радушного дома была до того чопорна и до того прюдка {от фр. prude — притворно добродетельный, преувеличенно стыдливый, недоступный.}, что закрывала даже шею платочком от нескромного взгляда. Этот, однако, платочек был вымыт в шафране, чтобы оттенял белизну кожи на лице. Спавши на одной кровати с мужем, она укрывалась отдельно от него простынею и одеялом…
У нее однажды сделалась рана на ноге, пригласили доктора, он нашел нужным осмотреть рану, и его заставили смотреть в дырочку на простыне, которая была повешена через комнату, на больную ногу, тщательно закрытую платками, кроме того места, где была рана. Любовь ее к мужу внушила ей одеть его могилу ползущим по земле густым растением с мелкими ярко-зелеными листиками, называемым в Малороссии барвинком. Это было очень красиво и заставляло думать, что в доброй ее душе была поэзия…
Все эти три семейства отличались, кроме хлебосольства, чистоплотности, еще такою деликатностью, какой трудно встретить в нынешнем распущенном и плохо воспитанном поколении… Вот поэтому-то с этими добряками приятно и привольно было жить и более просвещенным, чем они, людям. Одна из этой семьи не делала замечаний мужу из деликатности даже тогда, когда он смелыми оборотами доводил семью до разорения, на том основании, как говорила она впоследствии сыну, что все имение принадлежало ей.
Подобных этим было много и в Лубнах и в уезде. Моя семья со всеми ими водила хлеб-соль».
* * *
Из Русановки Егору Ивановичу в Петербург обычно писала или тетушка, или матушка, а отец всегда делал только приписки в конце письма:
«Милый Егор, когда будешь ехать, привези мне легавую собаку, которая бы выносила уток. Теперь остался без собаки, Трезор мой сдох, а у нас уток пропасть — то беда, что собаки нету… и когда можно будет, пороху фунта два. Это для меня великий гостинец будет. Целую тебя заочно, твой любящий отец», — писал Иван Алексеевич Егорушке в 1835 году.
Хозяйничала в доме Мария Михайловна, женщина очень тонкой чувствительности, духовная, ума острого, при этом явно не полтавского уровня образованности, но, как утверждала ее правнучка, она же моя бабушка Катя, — властная. Не к отцу, а к матери обращался Егор с просьбами о присылке денег. При всем том Марья Михайловна была очень горячая и любящая мать: она очень страдала в разлуке с сыном — ее письма исполнены нежности, ласки и очевидной боли.
Когда Егор Иванович женился на Аннете Стечкиной, он продал тетке свою часть родового имения, тем самым как-то совсем обрубив свои полтавские концы. В течение последующей своей жизни, он мало поддерживал полтавские связи, тем более, что родители его отошли ко Господу в конце тридцатых годов. С другими Жуковскими — дядюшками Николаем Алексеевичем и его детьми и потомством Григория Алексеевича, которые занимали высокие сановные посты в Петербурге, были изрядно богаты, Егор Иванович отношения поддерживал более тесные и долгие, но и они постепенно совсем сошли на нет.
Не будет ошибкой сказать, что всего себя он отдал своей супруге Анне Николаевне, воспитанию детей, Орехову, своим хозяйственным трудам, как будто до всего этого у него жизни и вовсе не было. Поистине о Егоре Ивановиче можно было сказать, что он в точности исполнил Заповедь Божию о том, что «оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает» (Мф. 19:5).
Однако вышло так, что жизнь Егора с его обожаемой Анетой — Ниночкой (как он ее называл) вылилась в цепь непрерывных разлук и расставаний, что приносило им обоим немалые и порой очень горькие страдания, но все же не могло ни на йоту поколебать их единства…
На коллаже работы Екатерины Кожуховой слева направо и сверху вниз:
Домик Кочубеев в Батурине, где содержались под стражей вдовы казненных Кочубея и Искры; Портрет В.Л. Кочубея; Петр I — победитель шведов; вид Полтавы конца XIX века.
…А теперь подошло время попристальнее всмотреться нам в лицо и характер Егора Ивановича, и, быть может, чуть приоткрыть дверь в сокровенные уголки его души. Несмотря на нежную любовь и глубокую почтительность к нему Анны Николаевны и детей, Егор Иванович прожил жизнь так до конца не вовсе узнанным и понятым даже в своей родной семье человеком. Так грустно и сочувственно говаривала моя бабушка и, полагаю, имела на то основания.
Егор Иванович никогда и никому не навязывал тот внутренний строй жизни, которым жил сам, никогда ни на кого не давил своим «я», не р а с п р о с т р а н я л с я. И я понимаю, почему: тут дело шло о самых глубоких и заветных струнах души — о вере. Здесь и крылся самый корень духовного несходства проживших свой век в мире, согласии и любви Анны и Егора, и впоследствии духовной разности детей и внуков.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});