Панины слова сбылись, и как всегда не тем боком. Ленинградцы приехали, но ничто в жизни не изменилось. Слышались неподалеку голоса, иногда Василий замечал, как кто–нибудь из соседей выходит на огород, порой, вернувшись с работы, видел, как дачники, все трое, идут из лесу с черникой. Знакомиться с Василием соседи не пришли, а самому идти казалось обидным, да и робел отчего–то. Девчонка дачниковская, правда, прибежала. Сунулась через дыру в плетне, посмотрела снизу вверх на сгребавшего ветки Василия, спросила:
— Вы тут живете, да?
— Живу, — отвечал Василий.
— Раньше в этом доме одна бабушка жила, и ее убили, — сообщила девочка.
— Сам знаю.
— А мы рядом живем! — девчонка крикнула это, уже убегая.
Вот и все разговоры, и все веселье.
Когда началась уборочная, Василия перевели на ток. Работа чистая и, главное, рано кончается, так что можно успеть до вечера к Змеиному острову пощипать брусники. Тащиться с ягодой на рынок не было времени, и Василий сдавал бруснику на пункт по госцене. Решил, как накопится сумма, взять не деньгами, а цветным телевизором. Приемщица сказала, что так разрешается.
На Змеиный идти тропой через заброшенные кулиги, а потом мохом. Василий шел, помахивая самодельным, склепанным из пятилитровой жестянки, ведерком. Утром у сушилки полетел вентилятор, работа на току встала, и Василия отпустили домой с обеда. Солнце жарило не по–августовски горячо, но Василий привычно шагал, застегнув рабочую куртку и глубоко надвинув старую замасленную кепку.
Тропа круто сворачивала, Василий прошел поворот и вдруг остановился. Навстречу шла соседка–дачница. Раздетая. Не совсем, конечно, но даже не в купальнике, а в белье. Трусики и белый лифчик. Должно быть, возвращалась с моха и решила здесь, на безлюдьи пройтись по солнцу раздетой, чего нельзя в деревне под строгим взглядом всевидящих старух.
Василий уставился на молодое не тронутое загаром тело дачницы и неожиданно для самого себя громко сглотнул слюну. Женщина вздрогнула и попятилась от выросшей перед ней фигуры. Казалось, она сейчас закричит, но в этот момент из–за кустов показалась ее дочка, а следом муж с двумя корзинами на согнутых руках.
Василий с трудом отвел взгляд от белой, выпирающей из лифчика груди и, хрипло откашлявшись, поздоровался. Мужчина ответил, недружелюбно глядя на Василия.
— А я вас знаю, — сказала девчонка.
— За брусникой ходили? — спросил Василий, затылком чувствуя, как панически быстро одевается за его спиной женщина.
— Да, набрали, — ответил мужчина. Ему тоже было неловко, верно понял: в том, что его жена по лесу голой ходит виноват не Василий.
— А я только иду, — натужно продолжал Василий. — Я завсегда так: вечером сбегаю, за час ведерко наберу, на пузырек и хватит.
— С пузырьком теперь трудно…
— Это кому как. Я знаю тут, которые сами гонют. Чужому, конечно, не дадут, а мне завсегда… Меня тут каждая собака знает…
Дачница наконец привела себя в порядок, ее муж облегченно вздохнул, сказал невпопад:
— Извините, тяжело с корзинами, я пойду… — и исчез за поворотом.
А Василий в сердцах добежал аж к самой Ушкуйной горе и вернулся назад уже в темноте, не сорвав ни единой ягоды.
Всю ночь он проворочался, вспоминая встречу, ругая сам себя: «Да что же, баб у меня не было, что ли?» — и тут же признаваясь «Таких не было. Это настоящая, нетраченная».
И на работе не мог прийти в себя. Как всегда ходил, кидал деревянной лопатой на транспортер вываленную самосвалами свежеобмолоченную рожь, отгребал текущее из шнека высушенное зерно: чистое, желтое, горячее. Привычно ни о чем не думал, но был какой–то квелый, словно после сильного похмелья. Несколько раз влез, не глядя, под струю воздуха из барабана, которая накидала за шиворот колючей половы и замусорила глаза.
После работы отправился к Любахе — шалой бабенке, известной всему району, и на полный аванс купил литровую бутыль самогона. У Любахи можно было бы на ночь остаться, как случалось прежде, но Василию стало противно. Стара Любаха, на десять лет старше его, и воняет от нее кислятиной. Забрал бутылку и пошел домой. Совхозная развозка уже уехала, пришлось переться из усадьбы пешком. Дорогой несколько раз прикладывался к бутылке, дома еще раз приложился для храбрости, пригладил пятерней волосы и пошел к соседям знакомиться.
Дачница стирала белье в проулочке возле дома. Увидав Василия, она поздоровалась и тревожно посмотрела на дверь, верно ожидая оттуда помощи.
— Здравствуйте, — сказал Василий. — Я тут шел мимо и решил зайти. Я сосед ваш буду.
— Да, я знаю, — ответила женщина.
Василий присел на край скамейки. Плохая была скамейка, хлипкая. Закурил. Потом спохватился:
— Это ничего, что я курю?
— Нет, нет, курите.
— Напугал вас давеча, — начал разговор Василий. — Вы меня не бойтесь, я сам всех боюсь, и вас тоже.
— Нас–то зачем бояться? — женщина уже успокоилась, но говорила нарочито громко, чтобы услышали, наконец, в доме.
— Я в совхозе работаю, на хлебе, — говорил Василий. — Зарабатываю хорошо. Могу и больше, но не хочу ломаться. Телевизор купил цветной, Василий вдруг испугался, что его уличат во вранье, и добавил: — Как антенну поставлю, приходите смотреть. Ни у кого в деревне цветного нет.
— Спасибо. Только нам в городе телевизор житья не дает.
— А вы здесь отдыхаете…
— Да, в отпуске.
— Большой отпуск?
— Сорок восемь дней.
Василий присвистнул.
— Это кому же столько дают?
— Учителям.
— И муж тоже?
— И муж.
Василий прикурил от окурка вторую папиросу. Учительница, значит. Он посмотрел на пухлые руки соседки, перебиравшие в тазике детские одежки. Сам бы и не догадался. Культурная, значит. А он–то разлетелся…
Из дома вышел муж, тоже поздоровался, присел на другой конец скамьи.
— Поговорить зашел, по соседски, — сообщил Василий.
Дачник вопросительно посмотрел на него.
— Вот вы ходите, — продолжал Василий, — знать меня не хотите…
— Почему же, мы со всеми здороваемся.
— Это вы так, а я по человечеству. Я такой, прогоните, уйду и не подойду больше никогда…
— Разве вас гонят? — сказала женщина.
Василий, не докурив, смял папиросину, достал новую.
— Я ведь тутошний, — сказал он, забыв, о чем говорил только что, вот вы уедете, а я останусь. Если что надо достать или привезти, то я запросто, вы только скажите.
— Спасибо.
— На всю деревню только я, да нюркин Иван. Но Иван ничего делать не станет, не надейтесь. А я могу!.. Все!.. И если меня кто обидит, я тоже никогда не прощу. Ничего не скажу, но не прощу. Я тут остаюсь в деревне единственный. Меня уважать надо, а то я и поджечь могу…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});