— Но ты же наверняка подсматривал за ними. Ты всегда за всеми подсматривал. — Он выждал, не отвечу ли я, и наконец сказал: — Ты думаешь, мы не знали, что ты подслушиваешь за дверью и подсматриваешь в окна?
— Ну, знали, ну и что?
— Когда мы были маленькие, мама сказала, что, если она еще раз поймает тебя на этом, она тебе задаст трепку. А отец сказал ей, что, если она подымет на тебя хотя бы мизинец, он переломает ей руки и ноги.
Я молчал. Я вспомнил, как Ривка смотрела на меня, когда я боролся с подросшими бычками, и как она ненавидела мою мать, колокол свадебного платья которой и язычки белых ног не переставали бередить ее память даже после того, как они были съедены огнем.
— Я всегда тебе завидовал, — сказал он вдруг. — Ты жил с дедушкой, был его малышом.
— Я тоже думал тогда, что я его малыш. — Я проглотил сухой катышек, стоявший в горле. — Но сейчас я уже не так в этом уверен.
— Я завидовал тебе, потому что ты был сиротой, — сказал он. — Один раз, когда нам было лет шесть или семь, я сказал Ури, что, если бы наши родители умерли, Пинес брал бы нас тоже в прогулки по полям. И дедушка растил бы и нас.
— Но вы бы не похоронили его, как я, — сказал я. — Ты бы испугался Якоби, а Ури — ему такие вещи до лампочки.
— Ты всегда был странный, всегда со стариками. С Пинесом, и с дедушкой, и с Циркиным, и с Либерзоном, и мы все тебя боялись, уже со второго класса. Ты знаешь, нас с Ури никто даже пальцем не осмеливался задеть — и все из-за тебя. Они тебя боялись.
Он спустился с могилы и сел на землю, поковырял ее пальцами. У него были короткие квадратные пальцы Авраама. Сейчас он крошил маленькие комки земли, растирая их между большим, средним и указательным пальцами. Пионеры усвоили это движение, придя в Долину. Они научили ему своих сыновей, а третье поколение уже родилось с этим.
— Я бы остался здесь, — сказал он, помолчав. — Ей-богу, остался бы в деревне. И ты сам знаешь, что я мог бы совсем неплохо вести хозяйство. Но эти могилы — они просто заставляют меня уйти. И Ури тоже наверняка не вернется. Только ты останешься, чтобы показать всей деревне и всему миру, и сколотишь капитал, который наши старики даже в самых сладких своих мечтах не могли бы себе представить.
— Почему все говорят только о деньгах? — спросил я. — Ты сам видишь — я не пользуюсь этими деньгами. Что, я купил мебель? Одежду? Я построил здесь плавательный бассейн? Я даже за границу никогда не ездил.
— Это говорит, что ты действительно настоящий мошавник, — усмехнулся Иоси. — Ни один человек в деревне не умеет получать удовольствие от жизни. И я тоже. Наши мошавники не любят тратить деньги впустую. Они боятся засухи, саранчи, нашествия мышей. Их ноги вросли в землю, а головы в облаках — высматривают тучи, дождь, воду, которую можно получить задаром. Только Ури освободился от этих генов.
— Я просто сторож, — сказал я. — Я только сторож при дедушке. Я обещал ему, что никто не заберет его отсюда.
— Ты знаешь, в детстве я больше всего любил слушать, как дедушка спас тебя от шакала, — шепнул Иоси. — Отец рассказывал нам эту историю перед сном. Ты сидел во дворе, играл с котятами, а дедушка бросился на шакала и сломал ему все кости.
— Это была гиена, — сказал я. — Даже в газете написали, что это была гиена, и ее череп по сей день находится в школьном уголке природы.
— Пусть будет гиена, если тебе так важно, — сказал Иоси. — Главное, что дедушка тебя спас.
— Это случайно был я, — сказал я. — Что ты думаешь, что тебя дедушка не спас бы?
— Ко мне гиена не пришла бы, как ты не понимаешь?! Ты думаешь, она просто так проходила мимо, случайно?
Я был ошарашен. Мне никогда не приходило в голову, что он так думает.
— Иногда, когда мы подолгу лежим в засаде на границе и сутками не спим, мне начинают представляться разные видения, и я вдруг пугаюсь, что вот-вот появится Шифрис, ступит на заминированный участок вдоль забора, или кто-нибудь из ребят крикнет ему «Стой!» — ведь этот старый идиот в жизни не остановится, пока не вступит в Страну Израиля, и тут его пристрелят в темноте.
— Он не придет, — сказал я. — Шифрис — это просто дедушкина выдумка.
— Наш дедушка все-таки был какой-то особенный. Крупного калибра, — сказал Иоси. — Иначе они бы не приезжали со всего мира, чтобы их похоронили именно здесь.
— Этот день, с гиеной, это был летний день, очень ясный и прозрачный, — сказал я. — Из-за Пинеса я все запоминаю по временам года.
— Идем, походим немного, — предложил он. — Мне что-то холодно стало.
Твой отец родился в начале лета, в мае, — сказал я ему. — А двойная свадьба была осенью. Бабушка умерла весной, Рылов взорвался зимой, и Циркин умер зимой, Фаня умерла в конце лета, а дедушка ушел осенью.
«Я сидел с ним три дня и три ночи, — рассказывал я. Впервые в жизни я тоже рассказывал историю. — Твой отец входил и выходил, входил и выходил, врач пришел и ушел, и дедушкины друзья тоже были там — Циркин, и Либерзон, и Шифрис, и Пинес. И я так устал, что уже не понимал, что происходит».
Он лежал на своей кровати, на колючем матраце, набитом водорослями, его бледная кожа была скрыта новой пижамой. Я тяжело поднялся и вышел наружу, к поселковым дорогам, которые никогда меня не подводили.
Осень, по своему обычаю, опускалась на деревню дождем увядших листьев и печальными криками молодых рыжих славок, не решившихся лететь на юг. Я шел по колее, тянувшейся к полю, давя последние желтые травинки, еще торчавшие на горбатой тропке посредине. Во фруктовых садах и в водостоках коровников лежали распавшиеся гнезда славок и синиц. За бычьим загоном я увидел ненавистный шестиколесный грузовик торговцев скотом, нагруженный тремя унылыми, свесившими хвосты телятами. Он прокладывал себе дорогу среди телег, запряженных лошадьми, и американских машин, каких мы в деревне никогда не видели. Мужчины и женщины в элегантных костюмах с высокими круглыми воротниками и дети в черных лаковых туфлях расхаживали там. Я удивился — кто успел рассказать всем этим чужим людям, что дедушка умирает, — но не стал останавливаться. Я прошел по аллее рожковых деревьев, тяжелый белый аромат которых смущал прохожих. «Пальма и рожковое дерево — это двудомные растения, мужские органы на одном дереве, женские на другом. Пыльца одного дерева-самца может осеменить десятки самок», — сказал Пинес прямо мне в ухо.
Я слышал напряженное журчание родника, пытавшегося пробить путь своей жалкой, истощившейся в конце лета струе, и душистое брожение валявшихся на земле нежных перезревших плодов, кожура которых лопалась, издавая еле слышные, хлопающие, пьянящие звуки. Каждое лето мы прятали желтоватые груши «жентиль» в пакетах комбикорма, где они согревались, испуская сладкие бродильные пары. Мякоть груш разлагалась и растворялась внутри их кожицы, и к осени они превращались в покрытые тончайшей пленкой мягкие яйца, распираемые соком и брагой. Тогда мы осторожно вынимали их, надрывали эту пленку зубами и жадно глотали перебродивший сок.
«Я помню, — сказал Иоси. — Как ликер».
Сушь и смерть ощущались во всем. Цикады давно уже исчезли. Яростное, уверенное жужжанье ос и жуков, подталкиваемых жарой, уже умолкло. И только небольшие кучки камешков и мякины обозначали жилища муравьев, питавшихся травяными семенами. Но в зеленых цитрусовых плантациях еще набухали с медленным шепотом завязи яффских апельсинов, да вздувались на своих плодоножках желтые шары грейпфрутов. Делились клетки в оплодотворенных яйцах индеек. Замороженная сперма отогревалась и таяла в матках коров. Осень подбирала молоко и мед, соки и семя.
В воздухе стоял запах влажного поля. Земля уже была выворочена наизнанку для посева. Она всегда пахла дождем еще до прихода первых дождей. «Так она привлекает тучи, чтобы они ее напоили», — сказал идущий рядом со мной Пинес.
Огромная грусть перехватывала мое дыхание. Из-за дедушки, который решил умереть, и никакой врач не вылечит его от этого решения. Из-за моей собственной жизни. Из-за семьи Миркиных, где вместе с моим отцом и матерью умерла та единственная любовь, которая воровски постучала однажды к нам в окно.
У родника цвела малина, и младенец выкрикивал песни среди ее колючек. Босоногий, сильный парень с грубыми чертами, крепкий, как бык, шел мне навстречу, размахивая молочными бидонами. «Прямо из-под коровы», — прорычал он и закрыл глаза, ожидая, что дедушкина рука погладит его по затылку.
«Пошли отсюда, Малыш, пошли», — сказал Пинес и с несвойственной ему силой оттолкнул меня вбок.
Осень стояла, и стаи аистов и пеликанов уже летели на юг над моей головой, затемняя небо Долины своими гигантскими крыльями. Я знал, что малиновка скоро вернется на свое гранатовое дерево и будет защищать свой дом громким щелканьем, рвущимся из ее красного сердца. Потом появятся скворцы, мелькая тысячами пестрых грудок, и их клубящиеся, перемешивающиеся стаи разлетятся по всей Долине и покроют землю своим пометом.