звездою.
Третий был астрит[897], в котором владычество булата разбило свой стан, и некое совпадение свойств говорило о влиянии Марсовой звезды: грозным видом своего зарева устрашающий, грозил он гибелью всем прочим.
Четвертый был карбункул[898], который, неся образ Солнца, пламенником своего сияния изгоняя ночные тени, усыплял затмевающиеся светочи братьев, царским полномочием своего величества то предписывая им уклоняться с пути, то даруя их движению спокойную мощь[899].
С сапфиром вместе гиацинт[900], следуя по стопам карбункула, словно усердные слуги, никогда не лишались зрелища помянутого света. На кратком расстоянии, их от него отделяющем, близ его окружности бегут они вместе или за ней следуют, или же одна звезда, поспевая за другой, уступает ей честь предшествования. Из этих двух камней один сходством своей природы являет влияние Меркуриевой звезды, другой же Дионина светила[901].
Последний камень был перл[902], который, всех ближе к кромке рдеющего венца, светя чужим светом, просил у карбункула пособить сиянием. Иной раз он, соседствующий помянутому сиянию, прибывая или убывая в росте, потуплял лучи своего сияния, как бы из почтения к карбункулу, дабы ему, опять украшенному братним огнем, разливать обновленный убор своего блеска, то питая ущерб своего оскуделого круга заведенным пополненьем, то, собственного сиянья лишенному, сетовать на потерю своего великолепия; хрустальным светом посеребренный, лунным влиянием он отзывался. С блеском всех сих камней безоблачное благородство помянутой диадемы представляло собой образ небосвода.
А риза ее, из шелковой нити сотканная, разнообразным цветом протеически преображаемая, служила деве пеплумом: разноцветьем ее расцвечивая, смена времен года меняла ее многообразным обличьем цветов. Сперва она, выбеленная лилейным блеском, поражала взор. Потом, как бы приведенная к раскаянию, словно стараясь ради лучшего, сияла, окрашенная кровью багрянца. В третий раз, на вершине совершенства, приветствовала взоры зеленью смарагда[903]. С крайней нежностью вытканная, ускользающая от очами затеянной ловитвы, достигла она столь великой тонкости вещества, что подумаешь, у нее с воздухом одна природа. На ней, как воображалось глазу в сновидениях живописи, стекалось собранье воздушных животных.
Там орел, сначала юноши, потом старца видом облекаясь, наконец вернувшись в начальное состояние, из Нестора возвращался к Адонису[904]. Там ястреб, воздушного града правитель, тираническим насильством домогался дани от подвластных. Там коршун, надевая личину охотника, на скрытной охоте являл собою призрак ястреба. Там сокол против цапли затевал гражданскую войну, однако не на справедливых условиях меж ними разделенную: ибо нельзя назвать именем битвы «коли ты бьешь, а я получаю побои»[905]. Там страус, мирскую жизнь отвергнув, уединенное ведя житие, словно отшельником сделавшись, водворялся в пустынном одиночестве[906].
Там лебедь, кончины своей глашатай, звоном медвяной кифары предвещал усечение жизни[907]. Там в павлине излила Природа такие сокровища красоты, что подумаешь, потом пришлось ей нищенствовать. Там феникс[908], в себе умерший, в другом возрождающийся, неким чудом Природы воскрешал себя из мертвых своею смертью. Там птица согласия[909], принося десятину от своего выводка, платила свою дань Природе. Там воробью отведен атом пигмейской ничтожности, а журавль, наоборот, достиг чрезмерности исполинского роста. Там фазан, тяготы родного острова претерпевший, будущая услада князей, вылетал в наш мир. Там петух, как народный астролог, часами своего крика возвещал, который час[910]. Там дикий петух, насмехаясь над праздностью домашнего, отправляясь на чужбину[911], обходил лесные области.
Там филин, пророк несчастья, заводил вещую псалмодию погребального причитанья. Там сова, нечистотою столь великого безобразия скаредная, что подумаешь, при ее создании Природу клонило в сон. Там ворона, предсказательница будущего, в досужей болтовне проводила время[912]. Там сорока, расписанная неопределенным цветом, пребывала в неутомимом увлечении спорами[913]. Там галка, отменным воровством собирая безделки, давала доказательство прирожденной алчности[914]. Там голубка, сладким злом Дионы упоенная, подвизалась на арене Киприды[915]. Там ворон, чуждаясь позора ревности, собственного выводка не признавал своими чадами, пока не удостоверит этого по их черноте, как бы сам с собою ведя диспут[916].
Там куропатка избегала то нападения властей воздушных, то уловок охотников, то зловещего лая собак[917]. Там утка с гусем под общим законом жизни зимовала в родной реке. Там горлица, лишившаяся супруга, гнушаясь дать своей любви эпилог в другом, отвергала утехи второбрачия[918]. Там попугай на наковальне своей гортани чеканил монету человеческого голоса. Там перепелку, не ведающую обмана фигур речи, обманывали подражательного голоса уловки. Там дятел, архитектор собственного домишки, секирой своего клюва вытесывал в дубе лачужку. Там курука, отказавшись быть мачехой, с материнской приязнью усыновляла чужое, кукушечье потомство. Жестокою мздою, однако, она награждена: пасынка признавшая, родного сына не знала[919].
Там ласточка, вернувшись из своих странствий, обмазывала глиной себе жилище, гнездо под балкой. Там филомела[920], возобновляя сетования над потерянной девственностью, ударяя в свой тимпан с гармонической сладостью, искупала бесславие своей малости. Там жаворонок, как прославленный лирник, благодаря не ремеслу занятий, но наставничеству Природы выучившийся музыкальной науке, в своем горле являл лиру, которая, рассекая тона на тонкие частицы, делила полутона на неразличимые сопряжения. Там нетопырь, птица-гермафродит, средь малых птиц занимала место нуля[921]. Эти животные, хотя существовали там как бы аллегорически, казались, однако, существующими буквально.
Синдон, сменивший белизну на зелень, который дева, как она потом сказала, соткала бесшовно, не обесцененный подлой материей, утонченным искусством играющий, служил ей плащом. Обильно распещренный запутанным узором, цветом своим он напоминал о воде. На нем излагала прихотливая живопись природу водных животных, на различные разделенную виды.
Там кит, со скалами соперничающий утесной своей огромностью, напором башневидного тела таранил крепостцы кораблей. Там морской пес, двояким образом опровергая двусмысленный намек на лай в своем имени, ибо он никогда не разражался лаем, ловил зайцев своего рода[922] в чащобах моря. Там осетр[923], несравненный по знатности своего тела, благословлял им царские столы. Там сельдь, рыба распространеннейшая, несметностью своих стай утоляла голод бедных. Там камбала сладким вкусом своего тела искупала отсутствие мяса в строгую пору Четыредесятницы. Там кефаль сладостными приманками своей плоти обольщала вкушающих. Там форель, в заливы морские входящая, в пучине окрещенная, обретала имя лосося. Там дельфины вступительным своим появлением предрекали кораблям грядущие выпады моря. Там в чреслах Сирен зрелась рыба, в лице — человек[924]. Там Луна, собственным светом обделенная, словно от зависти вымещала свою обиду на моллюсках, которые, как будто их тела терпели от новолуния, платились за бедность Луны[925].