«Ты меня хотя и жалеешь, – пишет он Екатерине, – однакож не так, понеже с 800 верст отпустила, как жена Тоуба (начальника шведской эскадры), которая его со всем флотом так спрятала, что не только его видим, но мало и слышим, ибо в полуторе мили только от Стокгольма стоит за кастелем Ваксгольмом и всеми батареями». А в реляции объявляет о победах адмирала Апраксина – «адмирал наш едва не всю Швецию растлил своим великим сикорином» (копьем).
«Всепокорно прошу вашу милость, – отвечает на это Екатерина, – дабы писаниями своими оставлять меня не изволили, понеже в нынешнее с вами разлучение есть не без скуки, и только то и радости, что ваши писания; ибо и в помянутом своем письме изволите жаловать, что я жалею вас спустя уже 800 верст. Это может быть правда! Таково-то мне от вас! Да и я имею от некоторых ведомости, будто королева швецкая желает с вами в любви быть: в том та не без сумнения. А кто му ж заподлинно признаваем, как и сами изволили написать о поступках господина адмирала, что он над всей Швецией учинил. Этак-ста господин адмирал под такие уже толь не малые лета да какое счастие получил, чего из молодых лет не было! Для-бога прошу вашу милость – одного его сюда не отпускать, а извольте с собой вместе привесть».
Но здоровье державного гиганта год-от-году становится хуже и хуже. Он почти постоянно на лекарствах.
А, между тем, железная воля его требует деятельности. Он, не удовольствовавшись войной со шведами, но и не расставаясь надолго с Катеринушкой, без которой постоянно скучал, идет в персидский поход.
Но и оттуда он возвращается больной…
«А подле больного Петра – еще блестящее, еще эффектнее наружность полной, высокой, далеко еще не недужной Екатерины, – говорит цитированный нами выше знаток петровского времени. – Благодаря современным живописным портретам с 1716 по 1724 год, она как живая подымается в нашем воображении. Вот она – то в дорогом серебряной материи платье, в атласном, в оранжевом, то в красном великолепнейшем костюме, в том самом, в котором встречала она день торжества ништадтского мира; роскошная черная коса убрана со вкусом; на алых полных губах играет приятная улыбка; черные глаза блестят огнем, горят страстью; нос слегка приподнятый, выпуклые тонкорозового цвета ноздри, высоко поднятия брови, полные щеки, горящие румянцем, полный подбородок, нежная белизна шеи, плеч, высоко поднятой груди, – все вместе, если это было так в действительности, как изображено на портретах, делало из Екатерины еще в 1720-х годах женщину блестящей наружности.
«Печалуясь» в цидулках к мужу на постоянную почти с ним разлуку, Екатерина, как мы видели, выражала эту печаль в форме шутки, среди разных прибауток и балагурств: дело в том, что, по характеру своему, она не была способна всецело отдаться одному человеку, тосковать, терзаться, серьезно ревновать его; притом и набегавшая тоска рассеивалась интимным другом, Виллимом Монсом, с его фамилией.
«Но неужели, – продолжает тот же исследователь, – не нашлось ни одного голоса, который бы в ту пору не шепнул суровому и ревнивому монарху, что-де один из камер-юнкеров его супруги – необыкновенной властью, своим вмешательством в важнейшие дела по разным правительственным и судебным учреждениям дает пищу неблагоприятным толкам, бросает тень на его «сердешнинького друга?»…
Но оставим эти догадки, имеющие более анекдотическое, а не историческое значение – они излишни.
Мы уже знаем, что нашелся такой голос, который шепнул на ухо царю, и, может быть, напрасно!
Мы знаем также, что прекрасная, хотя не безукоризненно честная голова камер-юнкера очутилась на колу, а потом, говорят, в спирту, в кунсткамере. Тут, вероятнее всего, много сказочной подкраски.
Как бы то ни было, ровно за полгода до этой страшной катастрофы (о которой мы по необходимости должны были подробнее упомянуть при характеристике Матрены Балк), когда чей-то неведомый голос шепнул царю – может быть недостойную клевету на его ненаглядную «Катеньку», – в Москве совершено было торжество коронации императрицы Екатерины Алексеевны.
Пышность торжества была невиданная, да и самое событие – редко повторяющееся в истории: некогда пленная девушка Марта Скавронская, приведенная в русский стан в одной сорочке, венчалась императорской короной и облекалась в царскую порфиру…
Современники говорят, что императрица заплакала при этом…
«Ты, о Россия! – провозглашал в этот день знаменитый наш пастырь и оратор Феофан Прокопович, – не засвидетельствуеши ли ты о богомвенчацной императрице твоей, что все дары и добродетели Семирамиды вавилонской, Тамиры скифской, Пенфесилеи амазонской, Блены, Пульхерии, Евдокии, императрицы римской, и иных именитых жен Екатерина в себе имеет совокупленные? Не довольно ли видеши в ней нелицемерное благочестие к Богу, неизменную любовь и верность к мужу и государю своему, неусыпное презрение к порфирородным дщерям, великому внуку и всей высокой фамилии, щедроты к нищете, милосердие к бедным и виноватым, матернее во всем подданным усердие? И зри вещь весьма дивную: силы помянутых добродетелей виновные, которые по мнению аки огнь с водой совокупитися не могут, в сей великой душе во всесладкую армонию согласуются: женская плоть не умаляет великодушия, высота чести не отмещет умеренности нравов, умеренность велелепию не мешает, велелепие икономии не вредить: и всяких красот, утех, сладостей изобилие мужественной на труды готовности и адамантова в подвигах терпения не умягчает. О необычная!., великая героиня… о честный сосуд… И яко отец отечества, благоутробную сию матерь российскую венчавый, всю ныне Россию твой венчал еси!.. Твое, о Россия! сие благолепие, твоя красота, твой верх позлащен солнца яснее просиял».
После коронации, Екатерина Алексеевна несколько дней оставалась еще в Москве, а государь раньше ее уехал в Петербург.
И опять начинает скучать о ней: видно, самому чувствовалось, что недолго оставалось ему жить на свете.
«Катеринушка, друг мой сердешнинькой, здравствуй! – пишет он ей с дороги. Я вчерась прибыл в Боровичи слава Богу благополучно, здорово, где нашел наших потрошонков («потрошонки» – это царские дети) и с ними вчерась поплыл на одном судне… зело мучился от мелей, чего и тебе опасаюсь, разве с дождей вода прибудет; а ежели не прибудет и сносно тебе будет, лучшеб до Бронниц ехать сухим путем; а там ямы частые – не надобно волостных… Мы в запас в Бронницах судно вам изготовили… дай Боже вас в радости и скоро видеть в Питербурхе».
А через несколько дней уже пишет из Петербурга:
«Нашел все, как дитя в красоте растущее, и в огороде повеселились («огород» – это летний сад); только в палаты как войдешь, так бежать хочется – все пусто без тебя… и ежели б не праздники зашли, уехал бы в Кронштат и Питергоф… дай Бог вас в радости здесь видеть вскоре!»
Пришел ноябрь. Царю подали безыменное письмо. Началось страшное дело Монс и его сестры Балк.
Мы обойдем это дело: мы уже знаем, что чуть ли не оно подкосило последнюю силу пятидесятишестилетнего колосса.
27-го января 1725 года, в четвертом часу пополуночи, Екатерина овдовела: вместо Петра Великого, всю жизнь не знавшего устали, во дворце лежал посинелый труп.
Дворец точно замер на несколько мгновений. Но труп не вставал – не просыпался.
«И тотчас вопль, которые ни были, подняли: сама государыня от сердца глубоко вздохнула чуть жива, и когда б не поддержана была, упала бы; тогда же и все комнаты плачевной голос издали, и весь дом будто ревет казался, и никого не было, кто бы от плача мог удержаться», говорит Феофан Прокопович.
Плакал, говорят, весь Петербург. Во всех полках не было ни одного человека, который бы не плакал об угаснувшей силе – о солдатском отце.
Плакала и императрица, занявшая осиротелый трон своего великого покойника.
Осиротелые птенцы этого действительно небывалого в мире «чернорабочего царя» – князь Меншиков, Бутурлин, Ягужинский, Девиер, Макаров и Нарышкин – тесно сомкнулись вокруг державной вдовы.
В первые дни императрица совсем не выходит из своих покоев: она появляется только у гроба своего супруга.
Совершила она и похороны Петра: Петербург, по словам современников, казался осиротелым, скорбным.
«Но да отыдет скорбь лютая, – возглашал тот же Феофан у гроба покойника: – Петр, в своем в вечная отшествии, не оставил россиян сирых. Како бо весьма осиротелых нас наречем, когда державное его наследие видим, прямого по нем помощника в жизни и подоборавного владетеля по смерти его в тебе, милостивейшая и само державнейшая государыня наша, великая героиня и манархиня и матерь всероссийская? Мир весь свидетель есть, что женская плоть не мешает тебе быти подобной Петру Великому».
Иностранные дворы спешили поздравить императрицу с восшествием на престол. Особенно поздравление персидского шаха было оригинально, если верить запискам княгини Дашковой.