— Да, да, помогут! — тверже сказал Мукершану, зорко всматриваясь в угрюмые лица крестьян. Он думал: «Насколько легче было проводить работу там, на заводах Решицы, среди металлистов». Невольно вспомнил слова товарища из ЦК, провожавшего Мукершану в села: «Будь осторожен, Николае. Действуй осмотрительно. С крестьянами трудно будет. Заморочили им голову король и партия Маниу».
О своем решении помочь крестьянам вспахать землю и посеять Сизов и Демин сообщили в штаб армии. Там одобрили и в свою очередь сообщили в штаб фронта. Через несколько дней пришел приказ командующего фронтом, предписывавший войскам, находившимся во втором эшелоне, в свободное от занятий время приступить к немедленной помощи бедным румынским крестьянам. Этот акт удивил советских солдат, даже такого последовательного гуманиста, как Аким.
— Собственно… что это значит? Ничего понять не могу, — говорил он Шахаеву. — Три года румыны грабили нашу землю, вместе с немцами уничтожали наши села, людей. Вспомните одну только Одессу… А теперь — извольте радоваться! — мы должны еще пахать им землю… Ни черта не понимаю!..
— Мне странно слышать это от тебя, Аким! Ты подумай хорошенько, — спокойно советовал ему парторг. — Ты теперь коммунист. Подумай, и все будет понятно. А на партийном собрании мы поговорим об этом подробное.
— Нет, нет. Это уж слишком. Это — ненужный либерализм.
— Что ты говоришь, Аким? — подвернулся откуда-то Сенька. — Я не узнаю тебя. Ты, кажется, местию воспылал. Что-то это на тебя не похоже!
— Ненужный либерализм. Лишнее это, — продолжал Аким, не слушая Ванина.
— Ты уверен? — спросил Шахаев.
— Конечно!
На этот раз Аким кривил душой: полной уверенности в этом своем убеждении у него сейчас не было. Это отлично видел парторг и спокойно продолжал:
— Не век же нам жить с этими людьми в ссоре. К тому же… — парторг взглянул на Александру Бокулея, на то, как он заботливо ладит свою ковырялку, готовясь к выезду в поле (по распоряжению Забарова Михаил Лачуга передал хозяину на время посевной своего битюга). — К тому же народ был обманут… Мы должны показать им путь к иной, новой жизни. Не для мести мы сюда пришли. Нам же станет лучше, когда вокруг нас будут друзья, а не враги.
— Разумеется. Но очень часто забывается наша доброта. Возьми Финляндию: свою самостоятельность она получила из рук Советской власти, а вот уже третий раз воюет против нас, — сказал Аким.
— Там у власти все время находились реакционные правительства, которых меньше всего интересовал народ.
Приказ командования совершенно не удивил старых хлеборобов — Пинчука и Кузьмича. Он показался им вполне естественным, как было естественно то, что Советская власть всегда за бедных.
Петр Тарасович посмотрел на возню хозяина с сохою, горестно покачал головой:
— Нэма дурных, щоб я такой штуковиной пахав!.. Кузьмич, запрягай лошадей: пусть хозяин плуг поедет шукать. Теперь Бокулей знает, где его найти… — распорядился он, кивнув в сторону боярской усадьбы.
К полудню Бокулей-старший привез из усадьбы Штенбергов новенький сакковский однолемешный плужок. Погрузить его на повозку хозяину помог все тот же старый конюх Ион, которого Бокулей всерьез уже называл своим другом. На этот раз Ион сам пожаловал во двор к Бокулеям: старому воину захотелось своими глазами посмотреть на русских солдат, на потомков героев Шипки и Плевны.
В полдень по селу загремел дробный стук колотушки. Скликали народ на сход, чтобы объявить о решении советского командования. Крестьяне собирались у ворот группами. Перед каждой такой небольшой толпой останавливался человек с колотушкой и читал бумагу. Люди сначала слушали молча и сумрачно, хмурые и настороженные: раньше им читали только о новых налогах, о мобилизации, и эта колотушка всегда больно била по сердцу. Узнав наконец в чем дело, стали размахивать шапками, кричать:
— Бун!
Среди крестьян то и дело появлялся голубоглазый седоватый человек. Он переходил от одной группы к другой, провожаемый на этот раз дружественными взглядами и словами.
— Бун, якой там бун, — ворчал Пинчук, прислушивавшийся к крестьянским голосам и к грохоту колотушки. Он сразу помрачнел: — Мироеды проклятые, клуб для крестьян не могли построить… Собираются, бедняги, прямо на вулице, як в древнейши времена. Не бун цэ, не бун!..
В центре села — небольшая площадь. Там собралось народу побольше. На арбе, этой импровизированной трибуне, стояли Александру Бокулей и его сын Георге. Рядом с ними — Суин Корнеску. Он говорил своим густым, низким голосом, люди радостно орали ему в ответ, а Бокулей-старший, вытирая все время потное лицо, счастливо улыбался.
Вдруг чей-то вкрадчивый, осторожный голос прервал оратора:
— А ведь земля-то не наша, Суин, а Штенбергов. А вдруг вернется боярин, что тогда?.. Шеи пообломает!.. Мукершану что не агитировать? Чем он рискует? Чуть что — в город подастся, а мы расплачивайся, как в тридцать третьем… Я не против того, чтобы землю эту распахать — зря же пропадает. Только не нажить бы беды. Подумай об этом, Суин Корнеску.
Человек, сказавший эти слова, отделился от толпы и растрепанным грачом заковылял по улице, прочь от митинговавших.
Толпа притихла, неприятно пораженная, потом зашумела с новой силой:
— Это мы еще поглядим, кто кому обломает!
— Патрану хорошо так говорить. У него своей земли по горло.
— А может, он прав, господа? Вдруг боярин и впрямь возвратится…
— Слушать Патрану — с голоду сдохнешь!
Последние слова, должно быть, долетели до удалявшегося человека, он резко оглянулся, сверкнул цыганскими глазами и поковылял быстрее.
2
Вечером во дворе Бокулеев шла энергичная подготовка к выезду в поле.
Кузьмич подкармливал своих и без того сытых лошадей. Пинчук сортировал семенную пшеницу, добытую Бокулеем-старшим все в той же боярской усадьбе не без помощи, разумеется, конюха Иона. Хозяин едва успевал подносить мешки.
— Эх, триера нэма! — сокрушался Петр Тарасович, могучими ударами широченных ладоней встряхивая огромное кроильное решето, подвешенное у крыльца дома. — Мабуть, рокив четырнадцять не видал такой штуки. — говорил он про решето. — Як, бувало, заладишь триер…
Тугая, необъятная его спинища взмокла. От нее валил пар. Сладко ныли натосковавшиеся по лихой работе руки, звенело в ушах.
— Ух, добрэ! Давай подсыпай, хозяин. Шевелись! — торопил он. Крупное, тяжелое зерно золотой россыпью шелестело в решете. — Давай!..
Михаил Лачуга укладывал на повозку небольшой котел, продукты, жестяные тарелки, ложки, сунул под сиденье ездового на всякий случай бутылочку румынской цуйки[25]. «Выпьют с устатку», — подумал он. Специально для Петра Тарасовича Михаил Лачуга завернул в бумагу кусок свиного сала со шкуркой — знал, плут, слабость полтавчанина… Наташа положила в попонку пакет с медикаментами: «Мало ли что может случиться». Комсорг Камушкин быстро намалевал плакат и под ним большими буквами вывел надпись: «Слава гвардейским пахарям!» Плакат на высоком шесте укрепили в повозке. Возле него села сияющая Василика, держась одной рукой за шест, а другой обняв Мотю. Мотя вызвалась поехать в поле в качестве поварихи. Она отпросилась у начальника и с вечера явилась к разведчикам, чтобы принять участие в сборах. Всяк старался что-нибудь сделать для пахарей.
Сенька отдал Кузьмичу свой трофейный нож, а Никите Пилюгину, отпраплявшемуся вместе с Пинчуком и Кузьмичом в поле погонщиком, строго настрого наказал «перевыполнить все нормы и стать, наконец, настоящим человеком».
— Не бери пример со своего батьки, — внушал ему Семен. — Тот мужик темный, а ты ведь при Советской власти родился. Это понимать надо!
В общем все были заняты делом, суетились, хлопотали. И подразделение сейчас больше походило на полеводческую колхозную бригаду, готовившуюся к первому выезду в поле. Забаров посмотрел на своих солдат и подумал: «Как легко эти люди из воинов становятся тружениками! С какой же яростью будут работать они после войны!..» Перед ним сейчас были не просто разведчики, а будущие инженеры, начальники цехов и строек, председатели и бригадиры колхозов, агрономы — люди, которым суждено не только разгромить врага, но и возродить разрушенное врагом, украсить свою родную землю, политую их кровью, построить то великое, ради чего так много отдано драгоценных жизней.
Пинчук досортировывал последвие пуды пшеницы. Покончив с делом, он взял из рук хозяйки большой кувшин с холодной водой и осушил его до дна. Громоподобно крякнул:
— Ох, добрэ, мамо! Из какой криницы брала? Бун!
На зорьке, празднично-торжественные, тронулись в степь.
Едва выехали за околицу, над передней повозкой, где трепетал красный флаг, взвился звонкий, беззаботный голос Василики: