июля, после сильной ночной грозы, которую люди сочли дурным предзнаменованием, возвещавшим еще худшие события, официозные газеты вышли с сообщением о вчерашней битве под Градцем Кралове; описывался дым под Хлумом, державшийся у земли и закрывавший видимость, благодаря чему неприятелю и удалось проникнуть незамеченным на наши позиции и принудить нас к отступлению. «Отступление поначалу шло медленно, — так кончалось сообщение, — но оно ускорялось по мере того, как усиливался напор неприятеля; наши войска, спасаясь, перешли Лабу по понтонным мостам и бежали к Пардубицам. Потери еще невозможно подсчитать, но они должны быть значительны».
И стало ясно, что все пропало и что Чехия — во власти пруссаков.
2
В тот день, после девяти часов вечера, на Жемчужную улицу к Недобылам пришел Борн — утомленный, с мешочками под глазами, покрасневшими от недосыпания. Весь он, обычно такой приятный видом, располневший в последнее время, выглядел каким-то увядшим, помятым, запыленным. Плечи его обвисли, и не только ботинки, но даже волосы, казалось, утратили привычный блеск — он напоминал игрока, разом спустившего состояние, или человека, представшего перед судом после долгого предварительного заключения.
Введенный в столовую, где он сиживал с Лизой в начале своей супружеской жизни, обласкан авторитетной заботливостью Валентины, Борн со смешанным чувством грусти и удивления оглядел эту, до мелочей знакомую, комнату — словно не мог толком понять, отчего же он не хозяин тут более, а всего лишь гость. Ничто здесь не изменилось; как прежде, на филенках солидной деревянной обшивки стен горел Рим, а Везувий извергал на Помпею лаву и пепел; как прежде, стол был покрыт туго накрахмаленной, иссиня-белой скатертью и красивой кружевной салфеткой. Только на горке с серебром стояла вещь, которой не было тут раньше, — мейссенского фарфора фигурка, изображавшая даму в стиле рококо, погруженную в чтение, видимо, любовного письмеца — свадебный подарок Борна Валентине и Мартину.
Мартина он застал дома одного — Валентина, оказывается, еще не вернулась из Комотовки, откуда отправляла в Бенешов транспорт беженцев. Сумасшедший дом, пожаловался Мартин. Его контора на Сеноважной в постоянной осаде, перед воротами раскинулся настоящий лагерь, и люди берут штурмом всякую повозку, которая выезжает со двора, — лишь бы вырваться из Праги, любой ценой; пришлось заколотить дом, и фургоны теперь отправляют тайком, из Комотовки. Ну и дела — Мартин готов волосы на себе рвать, сам себя отхлестал бы — зачем накануне баталии с пруссаками не прикупил еще два-три фургона с лошадьми! Впрочем, баталия кончится, все успокоится, люди перестанут бесноваться, и тогда, пожалуй, не найдешь применения лишним упряжкам. Так что Борн хотел?..
Мартин сидел за столом, довольный, загорелый, в рубашке, расстегнутой на красной волосатой груди; в руках у него была толстая записная книжка, куда перед приходом Борна он записывал что-то своим красивым «гуманистическим» почерком. Глаза у него так и светились, в голосе звучало веселье, затаенный смех — и чего же удивляться его прекрасному настроению: если в первые дни паники доходы Мартина были велики, то за последние двое суток они стали неслыханны.
На вопрос Мартина Борн отвечал голосом усталым, надломленным, лишенным того приятного баритонального тембра, который Валентина называла «графским»: он хотел-де спросить Мартина, не найдется ли на одном из его фургонов двух свободных мест до Пльзени; однако, судя по тому, что ему сейчас Мартин рассказал, он видит, что спрашивать излишне и бесполезно.
Тут Мартин расхохотался.
— Et tu, mi fili?[36] Et tu, Брут? — воскликнул он; откинувшись вместе со стулом и удерживая равновесие только благодаря тому, что зацепился ногами за ножку стола, он обеими руками шлепнул себя по худому животу, перетянутому широким ремнем. — И ты заразился общим безумием и убоялся пруссаков?
У Борна покраснел лоб.
— Не я, прости, не я. Но вот Лизу с ребенком и нянькой я хочу… то есть, не хочу, я не одобряю всю эту… Мне стыдно…
Он привычно оглянулся на буфет, где всегда стоял кувшин с водой. Стоял он там и сейчас. Борн налил себе стакан, жадно выпил.
— Это позорная страница в нашей истории — трусливое бегство почти всего города… — продолжал он. — Но имею ли я право удерживать Лизу, игнорировать ее страх? Не имею — она же, наоборот, имеет право бояться за своего ребенка. Что, если в самом деле произойдут… известные нарушения, я хочу сказать — насильственные действия… Какая ответственность — ведь если б от этого мой ребенок…
— Потерпел ущерб, — подсказал Мартин выражение из элегантного словаря Борна, когда тот запнулся, подыскивая слово.
— Вот именно, благодарю, — уныло сказал Борн, вытирая лоб тонким белым платочком. — Я две ночи не спал, голова отказывается работать. Страшное время.
После этого он извиняющимся тоном рассказал, что делал все возможное, чтоб успокоить Лизины страхи и сломить ее настойчивость — но больше ничего не может; он решил отправить ее с ребенком и нянькой из Праги, лучше всего было бы — в Рыхлебов, к брату, или, пожалуй, в Пльзень, к знакомым Валентины; если б еще Валентина написала рекомендательное письмо, они, может быть, предоставили бы, бога ради, приют моей жене.
— Мартин, прошу тебя! — воскликнул Борн. — Прошу тебя, окажи мне эту милость, увези ее! Ты не знаешь, какой у меня дома ад…
Мартин с усмешкой нескрываемого злорадства наблюдал за своим зятем, обычно таким благовоспитанным и самоуверенным. Давно уже прошло ребяческое восхищение, которое внушал ему Борн, когда Мартин юношей приходил в его салон. Теперь, когда он затмил Борна богатством и успехом, ему казалась легковесной и недостойной настоящего мужчины элегантность Борна, ненужными — его общественные дела, сумасбродным — его патриотизм. «К чему все это? — думал Мартин. — Начали мы оба с одного и того же — он с одной половиной состояния старого Толара, я с другой. И вот у меня пятьдесят человек в штате, а у него сколько? В лучшем случае пять-шесть. У меня дом на Сеноважной площади, Комотовка, Опаржилка — а у него? Один «графский» голос. Да и тот, кажется, был, да сплыл».
— Вот видишь, видишь, как все обернулось! А ты еще уговаривал меня подарить казне фургоны и лошадей, — медленно, с чувством превосходства, произнес Мартин и покачал растрепанной головой. — Хорош бы я был, послушайся я тебя! Что это за тряпка у тебя на рукаве?
Борн носил белую повязку гражданской милиции, учрежденной городской управой после бегства императорско-королевской полиции.
— Странные какие-то у тебя все дела, я тебя не понимаю, — искрение удивился Мартин, когда Борн кратко и нетерпеливо объяснил ему, что это за повязка.
Потом Мартин