шее и, найдя там морщинки, поцеловал их, влез носом в золотую гриву, нашел там мочку уха и подержал ее в зубах, чуть-чуть прикусывая, потом поцеловал полуоткрытый рот и полузакрытые глаза, потом лег на нее, коленом раздвинул ее ноги. Она закинула руки за голову так устало, но с такой готовностью, с такой покорностью, с такой невыразимостью! Я уткнулся лицом в пространство между ее рукой и щекой, и она приняла меня теперь уже совсем без всякого сопротивления, но с нежностью и приветом, хоть немного и усталым, но постоянным, как будто бы вечным. Я вошел к ней, как в родной дом.
Последние строки замечательные, так как заставляют вспомнить всем известное стихотворение Фета. Сцена поражает беспомощной подробностью и нехорошей сентиментальностью. Уложенное вдоль тахты тело заставляет задаться вопросом о владении писательской техникой.
Куда более затейлива личная жизнь скульптора:
Три пальца в Кларку вложил Радий Аполлинариевич Хвастищев и там их сгибал. Другой рукой он сжимал ее груди, то левую, то правую, или нежно подергивал за соски. Радий Аполлинариевич лежал на спине, имея в головах Кларку, а в ногах Тамарку. Последняя занималась непарным органом Радия Аполлинариевича, мурчала и постанывала. Правая стопа Радия Аполлинариевича тем временем играла в Тамаркиной промежности. Особая роль в игре, конечно, досталась большому пальцу стопы скульптора.
«Премилая получилась форма, но композиционно не очень стройная, – думал скульптор. – Какой-то в этом есть дилетантизм».
Он быстро все перегруппировал. Центром композиции оказалась Тамарка. Он вошел в нее сзади, лег животом на ее изогнутую, как лук Артемиды, спину и снизу обхватил ладонями опустившиеся груди. Кларка же, визжа от ревности, залепила всей своей нижней частью лицо Тамарки, а палец свой указательный вонзила в кормовой просвет Радия Аполлинариевича. По движениям Тамаркиной головы скульптор понял, что девушки тоже соединились. «Вот это старый добрый шедевр, – подумал он, кося глазом в зеркало. – Банально, но прекрасно! Эллада, мать родная!»
– Девочки, утверждаем! – крикнул он, и форма пришла в начальное мерное, полное поэтической взрывной силы, движение.
Тут уже видна попытка придать волнующей сцене игривый, куртуазный оттенок в духе восемнадцатого века. Но и тут досадные стилистические срывы, неловкость пера. Хорош флотский ядреный «кормовой просвет», непонятно откуда, с какой высоты «опустившиеся груди» Тамарки. Освоить пространство вольного эротического слова Аксёнов толком не сумел, войдя в него максимум на полтора пальца в ширину и на фалангу в глубину, проиграв в этом даже Радию Аполлинариевичу. Привычная писательская расслабленность, необязательность слова, неумение нарисовать зримую для читателя картину ощутимо подвели. Но и в целом «эротические сцены» в «Ожоге» оказались погребены под толстым слоем словесного мусора, чтобы кого-то шокировать. Слишком долго до них нужно копать.
С шоком неплохо справился Лимонов в своем первом романе. В отличие от томного Василия Павловича он называл вещи своими именами, активно используя табуированную лексику для обозначения объектов, действий и состояния. Но в «Эдичке», как ни странно, не так уже много эротических зарисовок. Если отбросить гомосексуальные сцены, то под полноценное развернутое описание буйства человеческой страсти можно подвести лишь эпизоды с участием Сони: «девушки маленького роста с пышными, типично еврейскими волосами». С ней герой встречается на вечеринке у знакомого. Позади расставание с женой, впереди – неизвестность, которую оптимистично следует называть будущим. В него Эдичка пытается войти с помощью Сони. Точнее, войти в Соню и обрести будущее. Но это оказалось непросто. Общение с «маленькой еврейской мещаночкой» продолжилось на дне рождения художника Хачатуряна – слегка замаскированного Бахчаняна. Праздник удался, но Эдичка хочет сделать его по-настоящему полноценным:
Около трех часов ночи я совершил переодевание. У себя в отеле надел белый пиджак вместо лилового, и мы пошли на Вест на 8-ю авеню, которую я, слава Богу, люблю и изучил очень хорошо, и я показывал ей проституток-девочек, а потом стащил с нее трусы прямо на улице и стал ее мастурбировать, сунув палец в ее пизду – там было мокро и мягко, как у всех у них.
…Мне очень хотелось, чтобы Соня кончила – в этой нелепой позе, со спущенными на самые лодыжки штанами и трусами, с темным комком растительности между ног, искаженная стеснением и непониманием – поэтому я стал целовать ее туда. Вы знаете, что она сделала? Она умудрилась испортить все – она стала шептать и мелко быстро-быстро приговаривать – «Эдик, что ты делаешь, Эдик, что ты делаешь, Эдик, что ты делаешь?»
Я терпеть не могу, когда меня называют Эдиком. «Что я делаю, ничего плохого, хорошее тебе делаю, приятно тебе делаю…» – сказал я.
Она тупо стояла, откинувшись к стене, по-прежнему со спущенными штанами и трусами. Внезапно рассердившись, но скрывая это, я вздел на нее ее тряпки и потащил ее дальше.
Идем и мы вслед за героями, отметив, что ясность и предметность как-то плохо сочетаются с функцией сексуального возбуждения. Наконец герой приводит Соню к себе для полноценного общения:
Ничего такого страшно особенного не произошло, кроме того, что я, конечно, ее выебал. Это не был самый мой гигантский сексуальный подвиг – легкая победа над человеком ниже себя – гордиться нечем. К тому же, даже учитывая мое теперешнее отвращение к женщинам, я все-таки остался недоволен собой, у меня плохо стоял на нее хуй, и ею остался я недоволен в особенности – все в ней мне не подходило.
Меня злило, что она долго мылась и стиралась в моем душе – очевидно, она все-таки не донесла свои экскременты до места назначения, потому что она постирала и брюки, и колготки, и трусы.
Совсем не очень. Но герой проявляет великодушие на словах, пытаясь подкрепить его делом:
Я простил ей все, и ее возню со своими тряпками, но когда она легла, она еще больше разочаровала меня, все больше и больше разочаровывала. На ней было слишком много волос. На голове они были уместны – прекрасные еврейские волосы. Но такие же были и под мышками, и такая же колючая проволока на лобке, и некоторые грубые волоски умудрились попасть на ее очень крупные груди, к соскам. – Это уж ни к чему, – подумал я, пытаясь разогреть себя и ее для этого дела. – И вы, Эдичка, кажется, к тому же и антисемит.
Я довольно быстро проник туда, хотя это не было ожидаемое горящее и влажное место. Не в такой степени, как мне хотелось. Когда я, перевалившись, лег между ее ног