— Ты не прав, Игорь. Никакой души нет!
— Ну, конечно, есть только тимус — вилочковая железа зародыша. Так, что ли? — спросил он с нескрываемым отвращением.
— Да! Когда он есть — тимус! А когда его нет, надо думать о душе…
Он ответил мне что-то, но звук вдруг плавно ушел, будто выведенный регулятором, и сам Игорь вдруг стал текучим, блекло-серым, дрожаще-множащимся, нечетким, пока не исчез в тусклом фоне стены. И спрашивать его, куда он делся, не было желания и смысла, я знал, что язык, губы мне не повинуются, я нем. Тифлосурдия. Прострация немоты, глухоты, слепоты. Отъединенность от мира. Свобода. Свобода замкнутой неволи. Я жил внутри себя, как в забытом равелине. Я стал могилой самому себе. И там, внутри, радостно жрал мои клетки тумор.
* * *
Много лет назад тумора убил мой защитник, мой неродившийся сын — тимус. По длинной цепочке знакомств привели меня к Игорю Зеленскому, уже тогда рискованно экспериментировавшему с иммунной системой. Он объяснил мне, что регулятором иммунной системы человека является вилочковая железа в зародыше человека. Тимус дирижирует возникновением новых клеток, необходимых для развития и защиты организма.
Запрограммировав и настроив этот сложный процесс, тимус растворяется в тканях нормально функционирующего человека. Но спустя десятилетия симфония рождения и умирания в нас клеток вдруг ломается: какая-то клетка срывается с заданной программы и начинает с бешеной скоростью неукротимо делиться и размножаться. Возникает новообразование — тумор, опухоль, рак. И растет он до тех пор, пока не убивает.
Игорь сказал, что если мне сделать операцию — подсадку в мои ткани вилочковой железы, тимуса, то по непонятным еще законам иммунологии тимус включится в свою привычную деятельность настройки и регулирования жизни клеток в моем организме и подавит опухоль, рассосет ее и вышвырнет из меня вон. Но существовала одна научно-организационная и личная закавыка: тимус должен быть мне однородным. Его гены должны быть идентичны моим… Нужен был обязательно тимус моего ребенка, моего зародыша.
— Вас может спасти только один человек на земле, — сказал тогда Игорь. — Женщина, которая согласится пожертвовать для вас своим будущим ребенком. У вас есть такая женщина?..
У меня было много женщин. Но надо было выбрать одну наверняка, которая согласится. Времени проверять их чувства ко мне не было. Все остальные их достоинства меня не интересовали: что мне с ней, хозяйство заводить? Игорь дал мне сроку полгода.
По своей привычке планировать любую операцию я прикинул, что это очень сжатый срок для человека с раком легкого, прорастающим в средостение. За эти шесть месяцев мне надо найти ее, единственную на земле, объяснить ей, что без общего нашего совместного ребенка я не мыслю себе совместной жизни, уболтать до обморока, забеременеть и еще пять месяцев после этого нежить ее и тетюшкать, чтобы потом убедить в необходимости преждевременных искусственных родов и ликвидации плода с целью извлечения из нашего зародыша тимуса, вилочковой железы…
Вера Маркина, тихая бессловесная девушка-перестарок, восприняла мое предложение соединить наши судьбы как гром небесный. До этого дня было для нее неслыханным подарком судьбы каждое наше свидание. Усталый или томимый бездельем, оскорбленно-злой или благодушно-пьяный, звонил я ей время от времени, ночью, или на рассвете, или в разгар рабочего дня — и она, полоумная от счастья, мчалась ко мне на встречу. Может быть, мы являли собой противоположные человеческие начала, но она любила меня какой-то безрассудной любовью, бессмысленной страстью животного, не получая взамен своему чувству ничего.
Даже как мужик я мог дать ей очень мало, потому что она никогда меня по-настоящему не возбуждала. Но ей и на это было наплевать; она со мной трахалась не для своего удовольствия, а чтобы мне было приятно, чтобы мне было хорошо. И меня это злило почему-то, пока злость не переросла в спокойное равнодушное презрение. Верке к тому времени уже накачало лет под тридцать, работала она дамским мастером в парикмахерской, имела хороший заработок, стройную фигуру и миловидное незапоминающееся лицо.
Ни разу не довелось мне увидеть в этом лице ни ярости, ни счастья, ни даже сильного волнения, только вечный предупредительный вопрос: тебе, Пашенька, хорошо? Но однажды я сообщил, что хочу на ней жениться. Я впервые увидел на ее лице огромное удивление, а потом — счастье. Вскоре она сказала, что беременна. И на ее лице отразилось сильное радостное волнение. Через несколько месяцев она озаботилась: почему я часто кашляю и морщусь от боли, и я сказал ей, что у меня рак. И лицо ее объяла пелена страха. Затем я объяснил, что для моего спасения надо изъять из нее плод и имплантировать мне тимус нашего зародыша.
И тогда на лице ее полыхнула ярость. Нет, нет — не на меня, ни в коем случае! Ярость на жизнь, на ее ужасающую жестокость и несправедливость, на эту разрывающую сердце необходимость произвести выбор между единственно любимым человеком и столь близкой возможностью стать матерью ребенка от единственного любимого человека. И, не колеблясь, решила отдать половину своего счастья для спасения злого и беспутного мужика, который по необъяснимой прихоти чувств казался ей лучшим на свете. На сто восемьдесят третий день, за три месяца до родов, плод, — он оказался мальчишкой — был извлечен и анатомирован.
Игорь сделал мне операцию подсадки тимуса. Прошло совсем мало времени, и я сам, без всякого рентгена, почувствовал, как ядовитая фасолина в груди рассасывается, жухнет, слабеет. Маленький тимус, крошечная железка моего неродившегося сына, всесильный повелитель иммунной системы, неутомимо разрушал новообразование в моем средостении, душил и давил тумор в легком, гнал прочь из меня рак. Вот что такое — родная косточка, одна кровиночка, общий ген. И Верка смотрела на меня робко-просительно: тебе хорошо, Пашенька? А если хорошо, то есть одна-единственная к тебе сердечная просьба, низкий поклон — сделай мне нового, другого сыночка вместо погибшего, неродившегося.
Игорь Зеленский смотрел на меня с удовольствием и радостью: я как-никак олицетворял глубину и ясность его научной мысли; а он подтверждал мою давнюю догадку о том, что настоящие ученые люди внеморальные, поскольку их настоящее призвание есть наблюдение и оценка фактов. Все остальное, вне круга интересующих их фактов, абсолютно им безразлично, если это не затрагивает их непосредственно. Он ведь тогда ни разу не обсуждал со мной вопрос о нравственной стороне дела. И не спрашивал, есть ли у меня душа, не задумывался о том, можно ли считать человеком моего неродившегося сына. Была ли у него душа? Если нет, то почему? Он ведь — мой неродившийся сынок — был вполне жизнеспособный мальчишка. А если была у него душа, то не является ли он сам, Игорь Зеленский, в прямом смысле соучастником — исполнителем убийства? Мне ведь ничто не мешает заявить, что умерший брат Игоря был только количественно больше моего неродившегося сына! В конце концов, если рассуждать строго логически, моя дочь Майка должна испытывать к Игорю, убившему ее неродившегося брата, те же чувства, что он испытывает ко мне. С той разницей в мою пользу, что Игорь убил ее брата своими руками, а я до Жени Зеленского и пальцем не дотронулся.
Он сам умер, он этого захотел, он считал свою смерть справедливой платой за предательство. И поведение свое считал предательством, хотя в те времена никому и в голову не пришло бы называть таким словом его действия. Но Майка, к счастью, слыхом не слыхала о братьях Зеленских, и об отце их она тоже ничего не знает. Да и о своем отце она знает почти так же мало, как знал обо мне Игорь Зеленский, пока однажды не ворвался в мою палату с выпученными глазами и заорал с порога:
— Слушай, это правда, что ты раньше работал в МГБ? Что ты тот самый полковник Хваткин?!
Я никогда без нужды не хвастаюсь своей бывшей службой. Но и тайны сокровенной из этого не делаю. Хотя с баламутных хрущевских времен приходится говорить об этом избирательно: многие радостно начавшиеся знакомства и дружбы бесследно иссякли, стоило мне упомянуть о своей прошлой боевой карьере. И реакция Игоря мне не показалась неожиданной, поскольку я-то хорошо знал, чей он сын и чей он брат. Я просто надеялся, что он по молодости не слыхал моей фамилии, и смутные воспоминания о временах ареста его отца и драматической смерти брата никак не свяжутся с моей личностью. Да вот не получилось так, к сожалению. Он, видимо, сильно хвастался своим успехом со мной, и нашлись в его кругах люди с более долгой и цепкой памятью. Поэтому я сказал осторожно:
— Да, после войны я несколько лет работал в органах. Но вряд ли я — «тот самый полковник Хваткин», много чести…
Он задыхался, сопел, слова вскипали у него на языке и непроизнесенные лопались, вырываясь изо рта невнятным бешеным бормотанием: