И Бухарин верил, что он уцелеет, что из партии его не исключат – это было бы чудовищно! К троцкистам он действительно всегда относился худо: вот они поставили себя вне партии – и что вышло! А надо держаться вместе, делать ошибки – так вместе.
На ноябрьскую демонстрацию (своё прощание с Красной площадью) они с женой пошли по редакционному пропуску на гостевую трибуну. Вдруг – к ним направился вооружённый красноармеец. Захолонуло! – здесь? в такую минуту?.. Нет, берёт под козырёк: «Товарищ Сталин удивляется, почему вы здесь? Он просит вас занять своё место на мавзолее».
Так из жарка́ в ледок все полгода и перекидывали его. 5 декабря с ликованием приняли бухаринскую Конституцию и нарекли её вовеки сталинской. На декабрьский пленум ЦК привели Пятакова с выбитыми зубами, ничуть уже и на себя не похожего. За спиной его стояли немые чекисты (ягодинцы, Ягода тоже ведь проверялся и готовился на роль). Пятаков давал гнуснейшие показания на Бухарина и Рыкова, тут же сидевших среди вождей. Орджоникидзе приставил к уху ладонь (он недослышивал): «Скажите, а вы добровольно даёте все эти показания?» (Заметка! Получит пулю и Орджоникидзе.) «Совершенно добровольно», – пошатывался Пятаков. И в перерыве сказал Бухарину Рыков: «Вот у Томского – воля, ещё в августе понял и кончил. А мы с тобой, дураки, остались жить».
Тут гневно и проклинающе выступали Каганович (он так хотел верить невинности Бухарчика! – но не выходило…) и Молотов. А Сталин! – какое широкое сердце! какая память на доброе: «Всё-таки я считаю, вина Бухарина не доказана. Рыков, может быть, и виноват, но не Бухарин». (Это помимо его желания кто-то стягивал обвинения на Бухарина!)
Из ледка в жарок. Так падает воля. Так вживаются в роль потерянного героя.
Тут непрерывно стали на дом носить протоколы допросов: прежних юношей из Института Красной Профессуры, и Радека, и всех других – и все давали тяжелейшие доказательства бухаринской чёрной измены. Ему на дом несли не как обвиняемому, о нет! – как члену ЦК, лишь для осведомления…
Чаще всего, получив новые материалы, Бухарин говорил 22-летней жене, только этой весной родившей ему сына: «Читай ты, я не могу!» – а сам зарывался головой под подушку. Два револьвера были у него дома (и время давал ему Сталин!) – он не кончил с собой.
Разве он не вжился в назначенную роль?..
И ещё один гласный процесс прошёл – и ещё одну пачку расстреляли… А Бухарина щадили, а Бухарина не брали…
В начале февраля 1937 он решил объявить домашнюю голодовку: чтобы ЦК разобрался и снял с него обвинения. Объявил в письме Дорогому Кобе – и честно выдерживал. Тогда созван был Пленум ЦК с повесткой: 1. О преступлениях Правого Центра. 2. Об антипартийном поведении товарища Бухарина, выразившемся в голодовке.
И заколебался Бухарин: а может быть, в самом деле он чем-то оскорбил Партию?.. Небритый, исхудалый, уже арестант и по виду, приплёлся он на Пленум. – «Что это ты выдумал?» – душевно спросил Дорогой Коба. «Ну как же, если такие обвинения? Хотят из партии исключить…» Сталин сморщился от несуразицы: «Да никто тебя из партии не исключит!»
И Бухарин поверил, оживился, охотно каялся перед Пленумом, тут же снял голодовку. (Дома: «Ну-ка отрежь мне колбасы! Коба сказал – меня не исключат».) Но в ходе Пленума Каганович и Молотов (вот ведь дерзкие! вот ведь со Сталиным не считаются!)[127] обзывали Бухарина фашистским наймитом и требовали расстрелять.
И снова пал духом Бухарин, и в последние свои дни стал сочинять «письмо к будущему ЦК». Заученное наизусть и так сохранённое, оно недавно стало известно всему миру. Однако не сотрясло его. (Как и «будущее ЦК». А чего стоит адрес! – ЦК, выше нет морального авторитета.) Ибо что решил этот острый, блестящий теоретик донести до потомства в своих последних словах? Ещё один вопль восстановить его в партии (дорогим позором заплатил он за эту преданность!). И ещё одно заверение, что «полностью одобряет» всё происшедшее до 1937 года включительно. А значит – не только все предыдущие глумливые процессы, но и – все зловонные потоки нашей великой тюремной канализации!
Так он расписался, что достоин нырнуть в них же…
Наконец он вполне созрел быть отданным в руки суфлёров и младших режиссёров – этот мускулистый человек, охотник и борец! (В шуточных схватках при членах ЦК он сколько раз клал Кобу на лопатки! – наверно, и этого не мог ему Коба простить.)
И у подготовленного так, и у разрушенного так, что ему уже и пытки не нужны, – чем у него позиция сильней, чем была у Якубовича в 1931 году? В чём неподвластен он тем самым двум аргументам? Даже он слабей ещё, ибо Якубович смерти жаждал, а Бухарин её боится.
И оставался уже нетрудный диалог с Вышинским по схеме:
– Верно ли, что всякая оппозиция против Партии есть борьба против Партии? – Вообще – да. Фактически – да. – Но борьба против Партии не может не перерасти в войну против Партии? – По логике вещей – да. – Значит, с убеждениями оппозиции в конце концов могли бы быть совершены любые мерзости против Партии (убийства, шпионства, распродажа Родины)? – Но позвольте, они не были совершены. – Но могли бы? – Ну, теоретически говоря… (ведь теоретики!..) – Но высшими-то интересами для вас остаются интересы Партии? – Да, конечно, конечно! – Так вот осталось совсем небольшое расхождение: надо реализовать эвентуальность, надо в интересах посрамления всякой впредь оппозиционной идеи – признать за совершённое то, что только могло теоретически совершиться. Ведь могло же? – Могло… – Так надо возможное признать действительным, только и всего. Небольшой философский переход. Договорились?.. Да, ещё! ну, не вам объяснять: если вы теперь на суде отступите и скажете что-нибудь иначе – вы понимаете, что вы только сыграете на руку мировой буржуазии и только повредите Партии. Ну и разумеется, вы сами тогда не лёгкой умрёте смертью. А всё сойдёт хорошо – мы, конечно, оставим вас жить: тайно отправим на остров Монте-Кристо, и там вы будете работать над экономикой социализма. – Но в прошлых процессах вы, кажется, расстреляли? – Ну что вы сравниваете – они и вы! И потом, мы многих оставили, это только по газетам.
Так может, уж такой густой загадки и нет?
Всё та же непобедимая мелодия, через столько уже процессов, лишь в вариациях: ведь мы же с вами – коммунисты! И как же вы могли склониться – выступить против нас? Покайтесь! Ведь вы и мы вместе – это мы!
Медленно зреет в обществе историческое понимание. А когда созреет – такое простое. Ни в 1922, ни в 1924, ни в 1937 ещё не могли подсудимые так укрепиться в точке зрения, чтоб на эту завораживающую, замораживающую мелодию крикнуть с поднятою головой:
– Нет, с вами мы не революционеры!.. Нет, с вами мы не русские!.. Нет, с вами мы не коммунисты!
А кажется, только бы крикнуть! – и рассыпались декорации, обвалилась штукатурка грима, бежал по чёрной лестнице режиссёр, и суфлёры шнырнули по норам крысиным. И на дворе бы – сразу шестидесятые!
* * *
Но даже и прекрасно удавшиеся спектакли были дороги, хлопотны. И решил Сталин больше не пользоваться открытыми процессами.
Вернее, был у него в 37-м году замах провести широкую сеть публичных процессов в районах – чтобы чёрная душа оппозиции стала наглядна для масс. Но не нашлось хороших режиссёров, непосильно было так тщательно готовиться, и сами обвиняемые были не такие замысловатые – и получился у Сталина конфуз, да только об этом мало кто знает. На нескольких процессах сорвалось – и было оставлено.
Об одном таком процессе уместно здесь рассказать – о Кадыйском деле, подробные отчёты которого уже начали было печататься в ивановской областной газете.
В конце 1934 в дальней глухомани Ивановской области на стыке с нынешними Костромской и Нижегородской, создан был новый район, и центром его стало старинное неторопливое село Кадый. Новое руководство было назначено туда из разных мест, и сознакомились уже в Кадые. Они увидели глухой, печальный, нищий край, измождённый хлебозаготовками, тогда как требовал он, напротив, помощи деньгами, машинами и разумного ведения хозяйства. Так сложилось, что первый секретарь райкома Фёдор Иванович Смирнов был человек со стойким чувством справедливости, заврайзо Ставров – коренной мужик, из крестьян-«интенсивников», то есть тех рачительных и грамотных крестьян, которые в 20-х годах вели своё хозяйство на основах науки (за что и поощрялись тогда советской властью; ещё не решено было тогда, что всех этих интенсивников придётся выгребать). Из-за того, что Ставров вступил в партию, он не погиб при раскулачивании (а может быть, и сам раскулачивал?). На новом месте попытались они что-то для крестьян сделать, но сверху скатывались директивы, и каждая – против их начинаний: как будто нарочно изобретали там, наверху, чтоб сделать мужикам горше и круче. И однажды кадыйцы написали докладную в область, что необходимо снизить план хлебозаготовок – район не может его выполнить, иначе обнищает дальше опасного предела. Надо вспомнить обстановку 30-х годов (да только ли 30-х?), чтоб оценить, какое это было святотатство против Плана и какой бунт против власти! Но по ухваткам того же времени меры не были приняты в лоб и сверху, а пущены на местную самодеятельность. Когда Смирнов был в отпуске, его заместитель Василий Фёдорович Романов, 2-й секретарь, провёл такую резолюцию на райкоме: «успехи района были бы ещё более блестящими (?), если бы не троцкист Ставров». Началось «персональное дело» Ставрова. (Интересна ухватка: разделить! Смирнова пока напугать, нейтрализовать, заставить отшатнуться, а до него потом доберёмся – это в малых масштабах именно сталинская тактика в ЦК.) На бурных партийных собраниях выяснилось, однако, что Ставров столько же троцкист, сколько римский иезуит. Председатель райпо Василий Григорьевич Власов, человек со случайным клочным образованием, но тех самобытных способностей, которые так удивляют в русских, кооператор-самородок, красноречивый, находчивый в диспутах, запаляющийся до полного раскала вокруг того, что он считает верным, убеждал партийное собрание исключить из партии – Романова, секретаря райкома, за клевету! И дали Романову выговор! По следнее слово Романова очень характерно для этой породы людей и их уверенности в общей обстановке: «Хотя тут и доказали, что Ставров – не троцкист, но я уверен, что он троцкист. Партия разберётся, и в моём выговоре тоже». И Партия разобралась: почти немедленно районное НКВД арестовало Ставрова, через месяц – и предрайисполкома эстонца Универа, – и вместо него Романов стал предРИКом. Ставрова отвезли в областное НКВД, там он сознался: что он – троцкист; что он всю жизнь блокировался с эсерами; что в своём районе состоит членом подпольной правой организации (букет – тоже достойный того времени, не хватает прямой связи с Антантой). Может быть, он и не сознался, но этого никто никогда не узнает, потому что в Ивановской внутрянке он под пытками умер. А листы протоколов были написаны. Вскоре арестовали и секретаря райкома Смирнова, главу предполагаемой правой организации; заврайфо Сабурова и ещё кого-то.