— А богатство вам и вправду досталось нежданно, — как в эпизоде с де Дюканом?
— Нет. — И добавил: — Я родился в богатой семье. Причем не в Англии.
— А как же вся история эпохи первой мировой?
— Чистый вымысел.
Я сглотнул: он впервые с начала ужина отвел глаза.
— Но ведь где-то ж вы родились!
— Понятие «отчизна» меня давным-давно не волнует.
— И в Англии, несомненно, жили.
Вскинул глаза — сторожкие, печальные; однако в глубине их теплилась насмешка.
— Не надоело вам баснями питаться? А то я еще пару придумаю.
— По крайней мере, вилла в Греции у вас имеется.
Дуновенье его взгляда потушило иронический огонек, скользнуло над моей головой, рассеялось в вечерней тьме.
— Я всю жизнь добивался собственного клочка земли. Как птица — гнездовой территории. Строго определенного участка, куда другим особям моего вида вход, как правило, заказан.
— Но постоянно вы тут не живете.
Помолчал, будто наше препирательство стало его утомлять.
— Повадки рода человеческого сложней, чем птичьи. И границы людских территорий почти не зависят от рукотворных преград.
Мария принесла блюдо с тушеной козлятиной, убрала суповые тарелки; беседа ненадолго прервалась. Но когда мы остались вдвоем, он вдруг подался ко мне. Ему надо было выговориться.
— Богатство — вещь чудовищная. Распоряжаться деньгами учишься около месяца. Но чтобы привыкнуть к мысли «Я богат», нужны годы и годы. И все эти годы я считался только с собой. Ни в чем себе не отказывал. Повидал свет. Вкладывал средства в театральные постановки, но куда больше тратил на фондовой бирже. Завел множество друзей; кое-кто из них теперь прославился. Но я так и не обрел настоящего счастья. Правда, взамен осознал то, что богачи осознают редко: количество счастья и горя закладывается в нас при рождении. Денежные превратности на него мало влияют.
— Когда вы устроили здесь театр?
— Знакомые приезжали ко мне погостить. И страшно скучали. Да и я с ними почти всегда скучал. Тот, с кем весело в Лондоне или в Париже, на эгейском острове подчас невыносим. И мы завели себе театрик, некие подмостки. Там, где сейчас Приап. Et voila[85].
— И с учителями английского знались?
— До войны все происходило по-другому, — ответил он, кладя себе кусочек мяса. — Мы разыгрывали чужие пьесы. Иногда видоизменяли сюжет. Но сами сюжетов не выдумывали.
— Барба Димитраки рассказывал про пышный фейерверк. Он любовался им с моря.
Быстрый кивок.
— Значит, он случайно запомнил ту ночь, которая и мне весьма памятна.
— Только дату забыл.
— Тридцать восьмой. — Интригующая пауза. — Год основания моего театра. Я имею в виду постройку. В ее честь был дан салют.
Я хотел было напомнить, как он якобы сжег все романы из своей библиотеки, но тут Кончис помахал ножом.
— Довольно. Примемся за еду. Пощипал чудесного козленка и поднялся со стула, хотя я еще сидел над полной тарелкой.
— Доедайте. Я скоро вернусь.
Скрылся в доме. Сразу же наверху зашептались по-гречески; притихли. Мария принесла сладкое, затем кофе; я закурил и стал ждать. Вопреки очевидности я надеялся на появление Жюли и Джун; мне снова так недоставало их тепла, здравого смысла, английскости. В течение всего ужина, всей нашей беседы Кончис держался как-то пасмурно и отчужденно, точно вкладывая во фразу о конце комедии дополнительный смысл; маски попадали, но та, что мешала мне сильнее других, и не шелохнулась. Когда он признал, что недолюбливает меня, я поверил сразу. И отчего-то понял: он не станет силой препятствовать мне увидеться с девушками; однако и враль-то ведь он фантастический… во мне копошилось опасеньице, что он знал о нашей с Алисон встрече в Афинах, чудом вынюхал, дабы доказать им, что я тоже лгун, причем, в отличие от него, лгун бытовой.
Он вырос в распахнутых дверях концертной с тонкой картонной папкой в руке.
— Вот там будет удобнее. — Указал на столик у центральной арки, с которого Мария только что прибрала выпивку. — Вас не затруднит перенести туда стулья? И лампу.
Я оттащил стулья на нужное место. Но едва взялся за лампу, как из-за угла колоннады кто-то вышел. На долю секунды сердце мое замерло: ну наконец-то, Жюли, это ее мы дожидались. Но то был негр, весь в черном. Он нес в руке продолговатую трубку; отошел слегка в глубь гравийной площадки и установил трубку на треножнике прямо напротив нас. Портативный экран, догадался я. Негр с сухим скрежетом развернул белый прямоугольник, подвесил, проверил, ровно ли. Наверху негромко сказали:
— Эндакси. — Порядок. Какой-то грек; голос незнакомый.
Негр молча, не глядя в нашу сторону, повернул обратно. Кончис прикрутил фитиль почти до отказа и усадил меня рядом с собой, лицом к экрану. Воцарилось молчание.
— То, что я собираюсь рассказать, возможно, объяснит вам, почему завтра вы должны будете покинуть этот дом навсегда. И на сей раз я ничего не стану придумывать. — Я не ответил, хотя он ненадолго прервался, словно рассчитывая на мои протесты. — Хотелось бы также, чтоб вы усвоили: эта история могла произойти лишь в том мире, где мужчина ставит себя выше женщины. В том мире, который американцы называют миром настоящих мужчин. В мире этом правят грубая сила, сумрачная гордыня, ложные приоритеты и пещерный идиотизм. — Вперился в экран. — Мужчинам нравится воевать потому, что это занятие придает им важности. Потому, что иначе женщины, как мужчинам кажется, вечно будут потешаться над ними. А во время войны женщина при желании может быть умалена до состояния объекта. В этом и заключается основная разница между полами. Мужчина воспринимает объект, женщина — взаимоотношения объектов. Нуждаются ли объекты друг в друге, любят ли, утоляют ли друг друга. Это добавочное измерение души, которого мужчины лишены, делает войну отвратительной и непостижимой в глазах истинных женщин. Хотите знать, что такое война? Война — это психоз, порожденный чьим-то неумением прозревать взаимоотношения вещей. Наши взаимоотношения с ближними своими. С экономикой, историей. Но прежде всего — с ничто. Со смертью.
Умолк. Его маска приобрела небывало сосредоточенное, небывало замкнутое выражение. И тогда он произнес:
— Я начинаю.
Элевферия
53
— В 1940-м, когда итальянцы оккупировали Грецию, я принял решение не покидать страну. Почему? — затрудняюсь объяснить. Возможно, из любопытства, может — из чувства вины, может — из безразличия. Тут, в глухом углу глухого острова, для этого особой отваги не требовалось. После 6 апреля 1941 года итальянцев сменили немцы. К двадцать седьмому они обосновались в Афинах. В июне добрались до Крита, и на короткий период мы оказались в зоне военных действий. С утра до вечера в небе гудели грузовые самолеты, бухты заполонил германский десантный флот. Но вскоре на острове вновь воцарился мир. Фраксос не представлял стратегической ценности ни для стран Оси, ни для сил Сопротивления. Местный гарнизон был немногочислен. Сорок австрийцев — фашисты всегда размещали австрийцев и итальянцев в незначительных регионах оккупированной территории — под командой лейтенанта, который получил ранение на французском фронте.
Еще во время боев на Крите меня выдворили из Бурани. Здесь был оборудован постоянный наблюдательный пункт — гарнизон, собственно, и занимался-то лишь его обслуживанием. К счастью, в деревне у меня имелся свой дом. Немцы вели себя вежливо. Перевезли ко мне всю обстановку виллы, а за Бурани даже положили небольшую арендную плату. Не успели они освоиться, как тогдашний проэдрос, деревенский староста, помер от закупорки сосудов. Через два дня меня вызвали к новоприбывшему коменданту острова. Его штаб разместился в хорошо знакомой вам школе, — занятия там не возобновлялись с самого Рождества.
Я ожидал встретить этакого каптенармуса, который негаданно получил повышение. Но очутился перед миловидным молодым человеком лет двадцати семи — двадцати восьми; он обратился ко мне на безупречном французском и спросил, правда ли, что я тоже бегло владею этим языком. Он был весьма обходителен, говорил чуть ли не извиняющимся тоном, и мы прониклись друг к другу симпатией, насколько это возможно в подобных обстоятельствах. Вскоре он приступил к делу. Он хочет видеть меня новым деревенским старостой. Я сразу отказался; я не желал, чтоб война коснулась меня каким бы то ни было боком. Тут он послал за парочкой почтенных сельчан. По их прибытии оставил нас одних, и выяснилось, что это они предложили мою кандидатуру. Дело, понятно, было в том, что никто из них не стремился занять эту должность с ее коллаборационистским душком, и я оказался идеальным bouc emissaire[86]. Они изложили все это с позиций высокой щепетильности и такта, но я был непреклонен. Тогда они отбросили лукавство — пообещали скрытно помогать мне… словом, в конце концов я сказал: ладно, согласен.