Но как миновала Мишку общая участь, что предопределило ему, смешному романтику, иную cyдьбу? Стыдливость, воспитание, господа, коим блистал он перед нами на протяжении всех этих шести дней.
Но, впрочем, не без содействия струны, блестящей металлической жилки, порванной неуемным плектром. Да. за несколько минут до команды "пошли" стих музыкальный смерч, умолк, а покуда извлекалась лопнувшая и продевалась уже ненужная новая, обреченная площадь властно скандировала:
- Андрей! Андрей! - требуя.-песню, так и не прозвучавшую, которую ждали и не могли дождаться, песню главную и хоровую, не требовавшую бешеных ватт, а лишь хрипловатого тембра человека, весь вечер стоявшего в отдалении, вполоборота, отвернувшегося от микрофонов и глаз, занятого четырьмя толстыми, не способными целостность потерять серебряными жгутами.
- Андрей, давай!- кричала площадь.
- Давай, Андрей!- велела Шизгара, и он, стоявший весь вечер в тени, не выдержал, он бросил взгляд на умолкших товарищей, отстегнул "отвертку", поднял возле барабанов забытую, желтую, теплую, как хлеб, двенадцатиструнку, вышел вперед, поправил стойку и запел.
А Лысый, вечный неудачник, в эту секунду стоял в отдалении, скрытый листвой, он не облегчению радовался. а переживал бессилие свое удвоить, утроить скорость истечения.
Увы, он не смог по примеру иных просто выбраться к бордюру и, спину повернув для всеобщего обозрения, уставиться в дружественный мрак. Не смог, пошел, воспользовавшись нечаянным антрактом, искать уединения. Но вот роняет последние капли, шурша травой, раздвигает ветви, делает шаг и...
И замирает, инстинктивно становится на колени, ложится плашмя, а в трех метрах от него, перед ним, за ним, справа и слева дробной перекличкой железных подковок наполняется ночь.
И лежал Мишка долго, и дождался лишь серого света в таинственно освобожденной от туч вышине, и решил "пора", и встал, и, вглядываясь в искаженный лик предрассветного мира, постоял, убеждаясь,- даже звуки тихой возни, даже шумы невнятных движений не нарушают покоя природы, и двинулся прочь.
Останавливаясь, замирая и снова пускаясь в путь. Лысый перемещался от дерева к дереву, от куста к кусту. черные завитки решетки и туманная темень противоположного берега уже стали являться ему в просветах листвы. когда невидимый соглядатай, устав беззвучно красться за привидением, одним прыжком догнал, поравнялся и. грубой неумелой рукой обхватив за шею, опрокинул наземь.
Читатель, Боже, над искаженными чертами грачиковского лица зависли глаза Чомбы. Толика, хвастуна, трепача, мерзавца с южносибирской улицы Патриса Лумумбы.
(А знаете, ведь утром он был на подготовительном отделении, да, был и решил поступать, минуя рабфак, сразу, но на вечерний, и потому днем уже заправлял общежитское одеяло, глядя в окно на крепость, форт, равелин, притаившийся за беленькими домами в двух шагах от Белорусского вокзала.)
- Не надо,- тихо попросил Грачик.
- Положено,- назидательно произнес Толя, но ослабил давление тяжелого колена на грудную клетку бедняги.- Чё ты так смотришь? - спросил, любуясь поверженным,- Ну, отпущу, куда ты пойдешь? Там,- Чомба махнул рукой в сторону фигурного чугуна,- через каждые двадцать метров человек. Если только поплывешь.
- Поплыву.
- Не слабо?
- Не слабо.
- Снимай майку,- вдруг приказал Чомба.
- Встать дай.
- Только без баловства.
- На.- Грачик встал и стянул с себя самодельного Джона Леннона.
- Только, когда попадешься,- сказал Чомба, отправляя добычу, трофей куда-то за борт новехонького пиджака,- второй раз уж не проси, извини, не узнаю, не узнаю, земляк...
Но Лысый не слушал. Он опустился на корточки и развязал кеды, стянул трико, стыдливой белизной нательного х/б заставив Чомбу умолкнуть, смущенно поглядеть по сторонам, отступить. Мишка свернул в трубку болоньевую, бесценное направление содержавшую сумку, вложил в резиновый башмак, прикрыл вторым и обмотал крест-накрест штанинами, которые тут же стянул надежным узлом.
Все. Он распрямился и, нужды не видя более в унизительных скрытых перебежках и паузах, ломая кусты, лицо подставляя ветвям, рванулся, на мгновение завис, кажется, даже не опираясь рукой на чугун, и провалился, ухнул в бездну, в молочные спящие воды реки, вспенил, обдал прохладой небо, вынырнул и поплыл на боку с высоко поднятой рукой и лицом, обращенным к утренней чистой звезде.
Да, он не смотрел на тот, желанный и близкий, берег с трамплином и невидимым университетом, не смотрел туда, где залегшие, засевшие вдоль кромки воды члены сводной дружины московского городского рок-клуба, глядя, как отважно борется пловец со стихией, потирали от нетерпения холодевшие руки и гладили от предвкушения трепетавшие ляжки.
ПЛАТФОРМА ПАНКИ
Столичное лето восемьдесят шестого выдалось необыкновенно жарким, и неудивительно, если человек, облаченный в синий бельгийский костюм в благородную нитяную полоску, сохранял самообладание лишь ценой необыкновенных усилий.
Впрочем, в электропоезде, а ехал он первой электричкой после полуденного перерыва, притормозившей у солнцем изнуренного навеса с ныне утерянными буквами "Ждановская", на кожемитовом сиденье у открытого окна, человек, хотя, может быть, вы немедленно его признали сами? - да, верно, это давно уже не лысый, а аккуратно стриженный и чисто выбритый Михаил Грачик, так вот, подставив встречным потокам крахмальную белую грудь пакистанской сорочки, чувствовал он себя более или менее сносно.
Выйдя же на обесцвеченный солнцем асфальт платформы Панки с тяжелым и жарким, вдобавок по-дурацки блиставшим игрушечными барабанчиками секретных замков серым индийским кейсом, ступив югославской бумажной подошвой на перегретую щебеночно-битумную смесь, Мишка вновь должен был собрать в кулак всю свою недюжинную волю.
Но если пренебречь физическими страданиями, доставленными нашему знакомому в этот приезд немилосердным небесным светилом, то в целом командировка удалась, как никогда. В Гипроуглемаше Миша с ходу подписал процентовки за первое полугодие, немного, правда, покрутился с новым договором, но и эти бумажки в полном ажуре сегодня с утра легли угорать в засекреченную духоту индийского саквояжа.
Даже с Аэрофлотом на этот раз не оказалось проблем. Вчера вечером у застекленных кассовых рядов быковского аэровокзала Мишка купил билет на сегодняшний вечерний рейс.
Пять наполненных бесконечными пересадками с одного вида транспорта на другой дней подходили к концу, оставалось последнее, прощальное свидание с шефом, краткая, но поучительная и конструктивная беседа, почтительное внимание речи Аркадия Львовича Плевако, профессора, доктора технических наук, заведующего лабораторией механической выемки углей и сланцев Института горного деда имени А. А. Скочинского, прочитавшего две (вторую и третью) главы, за зиму и весну во глубине южносибирских руд, рожденные рожденные аспирантом-заочником четвертого года обучения Михаилом Грачиком.
После обеда Плевако собирался в горный на совет, и потому Мишка торопился, он спрыгнул, уподобившись нахальному большинству, с платформы на насыпь встречного пути, перебрался через рельсы и, зайдя в освежающую тень развесистых крон, быстрым шагом любителя тенниса и футбола пошел по аллее, обгоняя одного за другим повода торопиться в такое пекло не имевших попутчиков.
По меньшей мере половину из них составляли мягкосердечностью начальства привычно злоупотреблявшие сотрудники того самого академического учреждения, в кое направлял стопы Грачик.
За три с половиной года постоянных наездов сюда он успел запомнить множество лиц и затылков, казавшихся такой же неотъемлемой частью коридоров и кабинетов головного института отрасли, как стенды соцобязательств и выставки достижений. Поэтому, наверное, если попадались эти глаза и уши вне ученых стен, неизменно вызывали странную (провинциальную, должно быть) смесь любопытства и недоумения. Вот, например, эта спина впереди, эти непроросшие крылышки лопаток вечного инженера-исследователя, которые давно и безнадежно вписал Грачик в прокуренный лестничный полумрак, поставил в уголок на площадке второго этажа экспериментального корпуса, сейчас, вне привычного окружения, пробуждали какие-то новые мысли и чувства.
"Похоже, ровесник мой",- размышлял Мишка на ходу, и легкое презрение, кое он с некоторых пор стал испытывать к людям много курящим, спорящим и ничего не умеющим, воздействовало немедленно на орган внутренней секреции, вырабатывающий непохвальное, конечно, но сладкое чувство собственного превосходства.
И тут, в эту прекрасную секунду ощущения осмысленности бытия, мимолетный взгляд спешащего человека (в костюме из тончайшей бенилюксовской шерсти) затуманился, зрачок расширился, образы внешнего мира утратили резкость, распались, расплылись, впрочем, лишь ради обретения сверхъестественной яркости и определенности.