Франции прочную власть, был, в сущности, тоже иностранцем. Его безостановочная стремительная карьера началась после того, как 5 октября 1795 года в самом центре Парижа он обрушил артиллерийские залпы в толпу людей, которая, по весьма сомнительным данным, имела намерение свергнуть революционную власть. Напомню, что Достоевский вложил в уста своего рассуждающего о "вседозволенности" Раскольникова следующую фразу об этом событии: "Прав, прав "пророк", когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостаивая даже и объясниться" [19, с. 286]. И естественно предположить, что если бы Наполеоне Буонапарте был французом, а не корсиканцем, возможно, он попытался бы "объясниться", выявить в парижской толпе "правого и виноватого".
Разумеется, все перечисленные выше исторические ситуации имели глубокое своеобразие и существенно различные последствия. Но единая закономерность все же просматривается. Острое и как бы неразрешимое столкновение тех или иных сил внутри страны, внутри нации - сил, каждая из которых отрицает право остальных на власть, - неизбежно выдвигает на первый план чужеродные силы и идеи, приводит к приглашению каких-либо "варягов".
В определенном отношении обилие евреев в тогдашней российской власти следует рассматривать с этой самой точки зрения. В западных областях России, где евреи жили издавна и составляли значительную или вообще преобладающую часть городского населения, их едва ли воспринимали как иностранцев. Очень характерно, например, что в Новороссии1 они принимали самое активное участие в, казалось бы, чисто крестьянском движении махновцев (известно около десятка евреев, игравших в стане Махно руководящие роли), а в близкой по своему духу к махновщине тамбовской ан-тоновщине присутствие евреев едва ли можно обнаружить - и неслучайно. На большей части огромного российского пространства они действовали (вспомним процитированное выше признание М. Хейфица) и потому воспринимались русскими людьми в той или иной степени - как "чужаки".
В этом, между прочим, нерв содержания романа Александра Фадеева "Разгром". На первой же странице романа есть емкий эпитет "нездешние2 глаза Левинсона". Эти глаза "надоели" ординарцу командира - шахтеру Морозке: "Жулик, - подумал ординарец, обидчиво хлопая веками, и тут же привычно обобщил: - Все жиды жулики"3 [54, с. 3].
Итак, с одной стороны, - "романтически" окрашенные "нездешние глаза", а с другой - "жулик-жид". Автор "Разгрома" ни в коей мере не был склонен к неприязни к евреям, и в словах "привычно* обобщил" ясно выражено, что дело идет о предрассудке непросвещенного сознания. Однако вскоре, в сцене встречи с местными крестьянами, Левинсон предстает, в сущности, как "жулик": он потребовал "принять резолюцию", согласно которой бойцы отряда должны будут "помогать" крестьянам в хозяйстве: "Ле-винсон сказал это так убедительно, будто сам верил, что хоть кто-нибудь станет помогать хозяевам.
- Да мы того не требуем! - крикнул кто-то из мужиков. Левинсон подумал: "Клюнуло"." [54, с. 32].
Так же обстоит дело и в отношениях с самим левинсоновским отрядом: "Всем своим видом Левинсон как бы показывал людям, что он прекрасно понимает, отчего все происходит и куда ведет. и он, Левинсон, давно уже имеет точный, безошибочный план спасения" [54, с. 32]. И в другом месте о том же Морозке сказано: ".он старался убедить себя, что Левинсон величайший жулик. Тем не менее он тоже был уверен, что командир "все видит насквозь"." (между прочим, "противоречие" между этими двумя убеждениями Морозки, в сущности, весьма относительное). Но все это,
в конечном счете, основывалось на первой же "характеристике" Левинсона - на его "нездешних глазах", и сам Левинсон, как выясняется далее, "знал, что о нем думают именно как о человеке "особой породы"…" [54, с. 52].
В "Разгроме" достаточно много персонажей, но совершенно очевидно: ни один из них не мог бы стать таким общепризнанным (несмотря даже на критическое отношение, на обвинения типа "жулик" и т. п.) командиром, как Левинсон: "Левинсон был выбран командиром. каждому казалось, что самой отличительной его чертой является именно то, что он командует" [54, с. 34]; его "все знали … как Левинсона как человека, всегда идущего во главе" [54, с. 108].
Я здесь никак не оцениваю это воссозданное писателем, кстати, самым активным образом участвовавшим в революции, - положение вещей. Речь лишь о том, что главенство "нездешнего" человека, которое на первый взгляд может быть воспринято как некое неправильное, несообразное явление, в действительности предстает - разумеется, в тогдашних условиях всеобщей смуты и безвластия - вполне возможным2.
Увы, подавляющее большинство людей, стремящихся понять события 1917-го и последующих годов, рассуждают в рамках по-прежнему господствующей в нашей стране политизированной системы мышления. Им кажется, они отбросили эту систему прочь - дерзают же они "отрицать" революцию и социализм, в самой "решительной" форме задавать вопрос, оправдана ли хоть в какой-то степени та страшная цена, которой оплачивался переход к новому строю, и т. д. Но все это, как говорится, "мелко плавает". Великую - пусть и чудовищную в своем величии - революцию невозможно понять в русле сугубо политического мышления. Ответ надо искать в самых глубинах человеческого бытия. С этим, по всей вероятности, согласился бы даже такой политик до мозга костей, как Ленин. Ведь именно он писал, что "революцию следует сравнивать с актом родов", превращающим "женщину в измученный, истерзанный, обезумевший от боли, окровавленный, полумертвый кусок мяса. ‹…› Трудные акты родов увеличивают опасность смертельной болезни или смертельного исхода во много раз" [29, с. 476-477].
Здесь дано не собственно политическое, а бытийственное сравнение. История неопровержимо свидетельствует, что смертельно опасными были переходы и к рабовладельческому строю, и от рабовладельчества - к феодализму, а от феодализма - к капитализму… И только те, кто не читал ничего, кроме пропагандистских книжек, воображают, будто это представление о смене общественных формаций - некая "марксистская идея".
Вера в возможность создания "земного рая" возникла, пожалуй, не позднее веры в загробный рай. По сути, именно она и есть стержень и основа революционного сознания, способного оправдать любые насилия и вообще любые жертвы. Во времена Великой Французской революции виднейший ее деятель - Марат - требовал выдать на расправу революционному народу "20 тысяч голов", дабы обеспечить свободу и счастье оставшимся в живых французам (на самом деле во имя "земного рая" пришлось уничтожить четыре млн. человек) [24]. Его последователь - один из партийных вождей большевистской революции - Г. Е. Зиновьев в 1918 году предложил более "высокую" цену [13] - десять млн. человек (жертв, естественно, оказалось почти в два с половиной раза больше). Всех перещеголял Мао Цзэдун, заявивший о готовности положить в борьбе с "проклятым империализмом" триста млн. своих соплеменников - дескать, ничего страшного не произойдет, даже если в живых останется и треть китайцев [34]. Вот истинная суть сознания революции. Но абсолютно несостоятельны те идеологи, которые приписывают это сознание исключительно России и пытаются представить революционную трагедию как нечто позорное и чуть ли не унижающее нашу страну. Во-первых, революция - мировой феномен. Она может случиться в любой стране,
16*
ибо рождение нового, как и отмирание старого, для человеческого бытия - всегда неизбежность - и неизбежность нередко предельно трагическая, если в обществе есть достаточно большие, сорганизованные группы людей, страстно стремящихся заменить существующий строй новым. А во-вторых, и с религиозной, и с философской точки зрения, трагедия отнюдь не принадлежит к сфере низменного и постыдного. Более того, трагедия есть свидетельство избранности.
Словом, можно скорбеть о России, которую постигла революция, но только низменный взгляд видит в этом унижение своего Отечества.
Сейчас многие говорят: а стоило ли вообще затевать революцию? Но вопрос этот, прошу прощения, совершенно детский. Более важным, более насущным сегодня представляется другое: как и ради чего совершались революции, или, скажем более обобщенно, коренные перевороты 1917-го и последующих годов; ибо без глубокого осмысления прошлого не понять настоящего и, следовательно, того, в каком направлении мы можем и должны двигаться, чтобы страна обрела достойное будущее.
Основные политические партии, действовавшие на политической арене 1917 г. - кадеты и примыкавшие к ним "прогрессисты", эсеры, меньшевики и большевики, - были (несмотря на все их различия), по сути дела, западническими. Правда, кадеты и "прогрессисты" брали за образец Запад как таковой, употребляя традиционное определение "буржуазный", эсеры и меньшевики - западную "социал-демократию", а большевики, и это парадоксально, возлагали надежды на будущий Запад, в котором-де окрепнут и победят радикально-марксистские партии.