Другими словами, получается, что Галилей не занимал себя высматриванием искомого — он попросту смотрел. На первый взгляд безрассудный и иррациональный, галилеевский подход нес в себе огромную свободу. Отныне испытатели могли свободно экспериментировать и бесконечно рассуждать о природном мире, не заботясь о поиске лежащих в его основе причин. Это было возрождение духа Гераклита или Парменида, который, к примеру, высказал идею, что пространство повсюду обладает одними и теми же геометрическими свойствами. Его идея не была доказуема, однако она позволила математикам предположить, что геометрические отношения, известные из собственного опьгга, в действительности являлись универсальными теоремами, применимыми ко всякому месту и во всякое время. Следовательно, любой безобидный и локальный, казалось бы, эксперимент, проведенный в Пизе или Флоренции, в Эфесе или Александрии, мог обладать вселенским значением.
Едва представимое, почти невероятное ныне умещалось в границы человеческого разумения. Возможно ли, что воробьиное яйцо падает на землю с той же скоростью, что и пушечное ядро? Возможно ли, что неподвижная по всей видимости Земля вращается в пространстве в дневном и годичном циклах? Возможно ли. что мы живем на одной из нескольких планет, окружающих Солнце? Вместо того, чтобы отмахнуться от подобных фантастических идей, Галилей словно отвечал: «Почему бы и нет?» Любая гипотеза, которая не шла вразрез с очевидностью природного мира, имела право на существование.
Тем не менее эта обретенная свобода была не вполне тем, чем казалась. В приведенных выше словах Галилея мы слышим досаду на тех, кто обнаруживал мелкие отклонения в его экспериментальных результатах. Тела, падавшие с Пизанской башни, достигали земли не точно, но почти в одно и то же время; маятники одинаковой длины не проходили путь туда и обратно за одинаковый срок, но разница была весьма мала. Утверждая, что он всего лишь наблюдает за миром, Галилей убедил себя (и постарался убедить остальных), что он изучает реальный физический мир падающих камней и раскачивающихся маятников, чтобы познать скрывавшуюся за ними истину. Его эксперименты никогда не демонстрировали абсолютного согласия с физическими законами — ему пришлось воспользоваться разумом, чтобы открыть законы, объясняющие поведение природы.
В сущности, Галилей воскрешал платоновский мир идеальных форм (см. главу 3), только теперь это был мир, в котором тела падают одновременно, а маятники раскачиваются в совершенной гармонии друг с другом, —другими словами, мир, все процессы которого наглядно согласуются с законами природы. Освободив исследователей от поиска причин, Галилей поставил перед ними задачу отыскания универсальных законов. Экспериментатору не требовалось верить в действительное существование идеального мира, однако приходилось непрерывно сбрасывать со счетов локальные отклонения вроде трения, сопротивления воздуха и тому подобных факторов, чтобы докопаться до истины—универсальных физических законов, которые должны быть сформулированы на языке математики.
Разногласия Галилея с профессорами–аристотеликами итальянских университетов привели к конфликту с католической церковью. У него были могущественные противники, вдобавок в эпоху параноидальной одержимости выискиванием всех и всяческих ересей учение Аристотеля по–прежнему оставалось интеллектуальным фундаментом католицизма. На суде в 1613 году Галилей согласился признаться в мелком посягательстве на доктринальные положения и был поражен, когда узнал, что приговорен за это к пожизненному заключению. Он сумел упросить, чтобы ему позволили поселиться в доме, примыкающем к францисканской женской обители, где была послушницей его верная дочь Мария Челесте. Здесь он и прожил до своей смерти в 1642 году.
Наблюдение за природным миром, особенно за ночным небом, сыграло не менее важную роль, чем экспериментальное открытие универсальных законов. В 1601 году Иоганн Кеплер унаследовал от датского астронома Ttoxo Браге всеобъемлющие и точные, не прерывавшиеся на протяжении 40 лет записи, фиксировавшие движения звезд, планет и других небесных тел. Кеплер, который был приверженцем теории Коперника о вращении Земли вокруг Солнца, основываясь на наблюдениях Браге, вывел три закона планетарного движения. а в 1610 году Галилей превратил недавно изобретенный телескоп в астрономический инструмент, который открыл людям область Вселенной, не известную Аристотелю и другим исследователям античности. Европейцы, веками оглядывавшиеся на древних как на источник мудрости, благодаря техническим новшествам сумели расширить горизонты своих славных предков.
Телескоп и микроскоп (изобретенный в 1609 году) убедили ученых нового времени, что классические авторитеты поставлены под сомнение не зря — особенно в свете новых открытий, вести о которых доходили из Америки и Азии. Наука, или натуральная философия, занималась наблюдением за миром, однако ее главным двигателем являлось печатное слово. В изобилии стали появляться книги со словами «новый», «новая», «новое» в заглавии, призванными отличить их содержание от всякого рода устаревших идей. В 1660 году в Лондоне было образовано Королевское общество, которое начало издавать «Философские труды» — прототип научных журналов, положивший начало традиции открытого обмена информацией. Благодаря таком средству, как печать, в науке начал торжествовать самоотбор, исключение случайных наблюдений во имя систематического исследования — что по сути противоречило первоначальному галилеевскому импульсу.
Хотя Галилей открыто возражал против философского вмешательства в исследование природного мира, философов это не остановило. Недоверие Монтеня к рациональности и потребность укоренить человека в природе стали выглядеть решительно старомодными, едва все убедились, что мир подчиняется законам, открываемым с помощью объективных измерений. Рациональность и отстраненность от природы сделались двумя ключами к истине.
Английский ученый Фрэнсис Бэкон (1561–1626) утверждал, что вместо того, чтобы искать абстрактные причины в природе, исследователи должны накапливать знания, полученные через наблюдение, и затем путем индукции выводить лежащие в ее основании истины. «Следует больше изучать материю, ее внутреннее состояние и изменение состояния, чистое действие и закон действия или движения, ибо формы суть выдумки человеческой души…» («Новый Органон», 1620). Перспектива освобождения познания от аристотелевских оков, как она рисовалась Бэконом и другими, опьяняла, однако, в сущности, это была замена одной методологии знания на другую. Утверждение натуральной философии как деятельности, направленной на поиск универсально применимых законов, выраженных математическим языком, заставило все остальные виды знания отступить в тень. Все эпизодическое, бессистемное, случайное, неисчисляемое рассматривалось как отклонение, которое необходимо преодолеть, чтобы добраться до подлинных, неизменных и универсальных истин, — и потому судьбой «хаоса» становилось постепенное вытеснение за границы истинного знания.
Универсализм был еще одной причиной отделения человека от природного мира. В экспериментальном естествознании место не принимается в расчет, потому что бытие, по слову Парменида, везде то же самое. Как только принципы открытия законов применили к земной топографии, ее разные ландшафты, множество форм жизни, разнообразие местных условий оказались не более чем результатом действия всеобщих законов. Разнообразие предстало в подчиненности универсальному — чем‑то таким, на чем не следовало останавливаться на пути к истине. Вполне естественно, распространение такого занятия, как чтение, лишь усиливало ощущение обособленности от разнообразия мира: одна и та же книга одинаково читалась в Эдинбурге, Саламанке или Падуе. Взамен многочисленных сообществ, привязанных к физическому месту обитания — деревень, городов, приходов, — складывалось развоплощенное сообщество умов. Чтение про себя (практиковавшееся, к примеру, Томасом Мором) считалось чем- то экстравагантным в самом начале XVI века, но к XVIII веку уже стало общепринятым. Поиск универсальных законов в природе рано или поздно должен был спровоцировать аналогичный поиск во всех областях человеческой деятельности. И поскольку абстрактные универсалии всегда (по крайней мере теоретически) обнаруживались посредством разума, рациональная абстракция постепенно обрела общепризнанный статус единственного пути к истинному знанию и пониманию. Образ мышления, созданный Платоном за 2 тысячи лет до этого, лег в основу западной научной культуры.
Если Фрэнсис Бэкон думал о том, в каких рамках должны описываться новые открытия натуральной философии, то Рене Декарт (1596–1650) подверг строгому испытанию рационализмом всякое знание вообще. Декарт видел, что совокупная философская система Фомы и Аристотеля не выдерживает надлежащей рациональной проверки, и поэтому задался целью построить совершенно новую мыслительную конструкцию, которая должна стать основанием современного христианства. Его знаменитой отправной точкой был все тот же монтеневский вопрос: «Что я знаю?», и от нее рациональным умозаключением он приходил к тому; что поскольку логически мир может быть фикцией воображения, то он ничего не может знать с достоверностью, кроме того, что сам должен существовать. Поскольку кто‑то должен иметь мысли, которые думает, этот кто‑то должен существыовать — отсюда cogito ergo sum («я мыслю, следовательно я есть»).