Века дикости и ненависти разделяли их. Они обоняли друг друга и разговаривали запахами. Запах крови, беспощадности, бесшумности тек от тигрицы. Ночной треск камышей, хлюпанье грязи под копытами дикого кабана, дыхание ветра в ветках старого кедра, чуть слышный шелест обмерзших почек шиповника, журчанье таежной реки, хриплый крик ночной птицы, внезапный треск подламывающихся досок тигриной ловушки слышала Лора в эти тягучие минуты. Потом она услышала медленно приближающийся лай и увидела оскаленную пасть лайки над краем ямы. И больше она не могла лежать и сдерживать себя, и она опять начала метаться по клетке, прижимаясь затылком к прутьям и судорожно позевывая. А Бандит, казалось, спал. Но это только казалось. Он вспоминал перестук колес товарного вагона, запахи угля и мазута, быстро мелькающие за открытой дверью снежные леса, неожиданный и визгливый скрип тормозов, грохот сорвавшихся с креплений клеток, лязг железа, испуганный рев тигров, невнятные крики людей, зажмуренные глаза Лоры, ее длинное, гибкое тело, протискивающееся сквозь согнутые прутья клетки, бегущего к дверям вагона дрессировщика с шапкой в руках, других людей на снегу; и первый прыжок Лоры к дверям, первый удар ее лапы по шапке укротителя и второй удар уже по плечу его, и вдруг опустевший проем дверей перед Лорой, ее силуэт на фоне снега, и свой бросок, удар клыков, треск упругой и жесткой кожи тигрицы под его клыками и сразу огромную боль в боку, и запах своей крови, и клокот ненависти.
И, вспомнив все это, Бандит бесшумно оскалился и, низко опустив голову, пошел в кладовку, понюхал бутыли рыбьего жира, полизал засыхающую конскую кровь и лег левым боком к паровой батарее. Он все сильнее ощущал тяжесть своей большой головы, челюстей, его голову тянуло к полу.
Время медлительно потекло сквозь него. Сотни ночей он уже провел так, бездумно бодрствуя, изредка почесываясь, ощущая в левом боку привычную боль, подергивая настороженными ушами, ожидая неизбежного утра. Но сейчас он вдруг ощутил тревожное желание уйти далеко отсюда, уйти туда, где нет никого, где никто не помешает — чему? — этого он не знал. Ему надо было встать и уйти, но он не мог разрешить себе этого. Ему надо было уйти туда, где никто не помешает остаться одному с самим собой навсегда. Но понять этого он не мог и только ощущал глухую, неясную тревогу. И еще он ощущал потерю обоняния. Он поднимал свой нос в направлении известного запаха и ждал прихода этого запаха, но не мог дождаться его. И все это было странно. Бандит тянул нос к синим пятнам возле хвоста, к тем пятнам, которые намазал укротитель. Но они ничем не пахли. И Бандиту от этого становилось страшно и неуютно. А все остальное было обыкновенным, известным, даже скучным, и старый цирковой пес оставался лежать под паровой батареей в кладовке. Тихая растерянность вошла в него. Изредка неожиданные ассоциации возникали в его собачьем мозгу. Ассоциации рождались от случайных звуков или сильных, резких запахов, которые пробивали его ослабевшее чутье. Где-то шебаршила крыса, и Бандит вспоминал свою смутную юность, болезненно-яркие огни манежа и цепкие, легкие лапки белой крысы, которую он нес на спине по кругу арены под аплодисменты зрителей. Или он вспоминал неподвижность набухших росой ветвей, которые склонялись над водой Амура, и запахи звериных следов, оставшихся в прибрежном иле… С улицы доносился стремительный шелест ночного такси, чуть погодя, над самым полом сквозняк приносил острый запах теплой резины шин, бензина, нашатыря — и Бандит вспоминал бесконечные гастрольные переезды, вагоны, трясучие грузовики, пыль, забивающую ноздри, когда запахи делаются такими же ускользающими, как сейчас… Запах нашатыря усиливался — и тогда вспоминался укротитель, который совал в нос тиграм ватку, смоченную в нашатыре, чтобы звери улыбались, то есть скалили клыки, растягивали губы. От запаха нашатыря, невыносимо противного, губы зверей распускались, челюсти отваливались, обильно текла слюна. И люди в амфитеатре цирка думали, что зверям сейчас весело, они смеются, улыбаются с арены…
Все это знал Бандит. И ему было очень скучно и тяжко сейчас, потому что он знал слишком много, а никто не мог, и не хотел, и не мог хотеть выслушать его. Да и сам он ни о чем и никому не хотел сообщать.
Бандит лежал в кладовке, возле самого порога. И такой же узкий, невысокий порог отделял его от смерти, когда старый цирковой пес увидел совсем маленького тигренка, который выбрался из клетки и спрыгнул в вольер.
Малыш понесся по кругу, смешно подкидывая зад и не прижимая ушей, опьяненный свободой. Он был лопоухий, неуклюжий, но быстрый. Ахилл рыкнул на него. Тигренок припал к полу.
Бандит медленно поднялся и, волоча лапы, побрел к тигренку, тот оглянулся и с любопытством, безо всякого страха глядел на него. И Бандиту вдруг даже как-то стыдно стало за свою старость, некрасивость, облезлый хвост и пятна от синьки на брюхе. Но, по его понятию, тигренок не должен был бегать по вольеру, тигренок должен был сидеть в клетке. И Бандит хотел зарычать, но только тихий хрип вырвался из его глотки.
Малыш опрокинулся на спину и дрыгнул в воздухе лапами. Он не боялся Бандита; наверное, запах собаки, которая кормила его, еще не выветрился из его памяти.
И Бандит тихо повернулся и тихо побрел обратно в кладовку. Взрослые тигры смотрели ему вслед, смотрели тревожно и настороженно. И даже больной лев Персей поднял голову и зашевелил ноздрями.
Бандит лег к батарее. Запахи гасли один за другим, и потому мир стремительно сужался вокруг него. И оставалось только то, что видели в полумраке его глаза: стол с конской тушей, бутылки с рыбьим жиром, полоска света возле двери. И ни от чего ничем не пахло.
Спящие звери проснулись, и все они стали быстро кружить по клеткам, косясь на дверь кладовки. И только тигренок ничего не понимал, не чувствовал, радовался своей свободе и озорничал в вольере. Потом он скользнул в кладовку, опрокинул бутыль с жиром и жадно зацокал языком.
Бандит не должен был разрешать тигренку жрать жир, но жаркая боль душила его. Он лежал, часто моргая и часто дыша, далеко вывалив серый язык. Потом боль отпустила, он ясно увидел тигренка, всего измазанного в жире, очень смешного, будто голого от слипшейся шерсти. Малыш кружил по кладовке, пытаясь догнать свой собственный хвост. Бандит улыбнулся и умер.
А его хозяин в это время сидел у женщины, с которой был у него неровный, прерывистый роман, и рассказывал ей о дрессировщике-немце. Женщина же не слушала его и все только говорила:
— Алексей, тебе нельзя пить, это дурно кончится, я тебе без шуток говорю, разве можно так?
— Он настоящий артист, этот немец! — бормотал дрессировщик. — Что ты в этом понимаешь? Какой ритм! У него не сердце, а бульдозер… Он разогревается точно к сроку… Начинает посылать тигрицу через себя с тумбы на тумбу, понимаешь? И все не дает ей разрешения прыгать, и все время обманывает ее и злит, а зритель думает, что она упрямится, и он не может с ней справиться, понимаешь?.. Какаpя тишина в цирке!.. И тут с него начинает лить пот градом… Понимаешь, что я говорю?.. Ему делается жарко именно тогда, когда в цирке пик напряжения!.. Грандиозный артист… Но и я не хуже, можешь мне поверить… А Каир порвал Персея. Нужно было сразу ухо пришить обратно… Хороший врач это бы, наверное, смог, а, как ты думаешь? Теперь лев остался без уха, черт знает, какое безобразие!.. И Бандит скоро уже сдохнет, и придется заводить другого пса… Этот Бандит все про меня знает… Утром дам ему касторки…
Касторку утром давали тигренку. Он объелся рыбьим жиром. А Бандита дрессировщик потихоньку от администрации закопал во дворе цирка.
1963
Из дневника боксера
Утром в воскресенье Клавдия Агафоновна:
— Аполлон, киса моя, идем гулять!
Принес поводок и намордник. Унизительно. Но привык. Приучили, вернее.
Вышли на двор. Запахи сырых дров, сосулек, подвальной гнилой пряности и тысяча других.
Вздрогнул от радости предвкушения встречи с Хильдой — немецкой овчаркой из пятой квартиры.
На дровяной поленнице лежали и грелись на солнышке кошка Мурка и кот Барсик. Не хотел ссориться. Но Мурка:
— Эй, сукин сын, не жмет тебе намордник?
Сделал вид, что не расслышал.
— А что ему еще может жать? — спросил у Мурки Барсик.
Смолчал.
Так славно пахло весной! Снег сошел.
Клавдия Агафоновна отцепила от поводка.
На гранитной тумбе написал кое-что.
— Интересно, — сказала Машка, — зачем он каждый раз поднимает ногу, а?
— А что ему еще поднимать? — спросил Барсик.
Хотел залаять. Не смог — намордник. Делал и делал вид, что наплевать.
— Криволапый друг человека оглох от студня по двадцать восемь копеек или от овсяной каши, — сказала Мурка. — И чего он всегда нюни распускает?
— А что ему еще распускать? — спросил Барсик.
Никакой особой вражды с ними не может быть.