— Да.
— Что вы делали, пока он занимался отоплением?
— Я была на веранде, заканчивала автореферат… Потом он вышел из кухни, сказал, что все в порядке, и ушел. Вот и все, собственно…
Пасюк увел всех из кабинета, остался со мною один Фокс, но что-то не было у меня ни малейшего желания дальше разговаривать с ним. Да и он не проявлял инициативы — ждал, что скажу или сделаю я. А я подумал немного и предложил:
— Рассказали бы вы, Фокс, все чистосердечно, как есть. Ведь за вас ни в чем не повинный человек в камере мается. Совесть-то надо иметь, хоть немножко?
На что Фокс сказал дерзко:
— Он не из-за меня мается. Вы же его посадили, не я…
Не мог я с ним спорить, ну, будто оторвалось что-то внутри. Но и на полслове не остановишься.
— Спорить не будем. Нам все про вас известно — вы активный участник банды. За вами убийство Груздевой…
В кабинет вошли Жеглов и Панков. И я очень обрадовался, что мне можно прекратить этот мучительный для меня допрос. Я поздоровался с Панковым и сказал ему:
— Сергей Ипатьевич, вот этот самый Фокс. Вы с ним прямо сейчас займетесь?
Панков кивнул.
Не глядя на Фокса, не спеша снимал он в углу свои красно-черные броненосцы.
И Жеглов, не обращая внимания на Фокса, сказал мне:
— Хорошего шоферюгу подобрал он себе…
— А что? — поинтересовался я.
— Его уже дактилоскопировали. Помнишь заточку, которой накололи Васю Векшина?
— Да…
— Отпечатки пальцев на ней те же, что и у шофера, которого я застрелил, — сказал Жеглов и повернулся к Фоксу: — Ты шофера Есина, что тебя на «студере» возил, тоже не знаешь, конечно?
— Впервые увидел около ресторана, — прижал руки к сердцу Фокс.
— Ну и черт с тобой! — кивнул Жеглов. — Пошли, Шарапов…
Я сказал Фоксу:
— Это следователь прокуратуры товарищ Панков. Я вам уже говорил, он будет заканчивать дело. Он его и в суд оформит.
Фокс вежливо кивнул головой. А я, уступив Панкову место за столом, взял Глеба за плечо, и мы вышли в коридор.
— Ну и добро… — кивнул Жеглов. — Давай домой собираться, что ли? Двадцать часов на ногах…
— А Груздев?
— Так я же сказал тебе: ночь на дворе, что мы его будем с постели поднимать?..
— Я думаю, с той постели и среди ночи помчишься. И жена его здесь…
— Теленок ты, Володька. Им и домой-то добираться не на чем!
— Ничего, я думаю, они в крайнем случае пешком пойдут. Ну давай закончим с этим, Глеб, и тогда уж домой.
— Да ты не понимаешь, это ведь на час бодяга…
Мне надоело с ним препираться, и я сам снял трубку, вызвал КПЗ, велел дежурному направить к нам Груздева. Жеглов лениво проворчал:
— Ты, салага, хоть сказал бы дежурному, что с вещами. А то возвращаться придется…
Да, об этом я не подумал. Я перезвонил дежурному — он и в самом деле меня не понял, решив, что мы вызываем Груздева на допрос.
— А коли так, то требуется постановление, — сказал дежурный.
Я заверил его, что сейчас же принесу сам, и Жеглов милостиво согласился продиктовать мне коротенький текст. Постановление заканчивалось словами: «…Изменить меру пресечения — содержание под стражей — на подписку о невыезде из города Москвы». Тут мы опять заспорили — мне казалось правильным написать: «освободить в связи с невиновностью», но Жеглов сказал:
— Ну что ты, ей-богу, нудишь? Если мы так напишем, начнутся всякие вопросы да расспросы. Без конца от дела отрывать будут, а у нас его, дела-то, полны руки! Если же изменение меры пресечения — это никого не касается. Следствие само решает, под стражей обвиняемого держать или под подпиской, понял? Закончим с Фоксом, тогда и для Груздева подписку отменим…
Я действительно в тонкостях этих еще слабо разбирался, не представлял себе, каково человеку жить под подпиской — это ведь значит находиться под следствием; у меня было одно желание — как можно скорей выпустить Груздева на свободу. Поэтому я мирно согласился, дождался, пока Жеглов поставил на бумаге свою знаменитую, в пятнадцать колен, подпись, и сбегал в КПЗ. Жеглов тем временем наведался к Панкову, который успел добиться от Фокса твердого уверения в том, что он никогда никаких преступлений не совершал, что все наши доказательства — это чистейшая «липа номер шесть» и следствие никоим образом не должно рассчитывать на какую-нибудь иную позицию в этом, как выразился Фокс, жизненно важном для него вопросе.
— Значитца, так, Шарапов… — сказал мне Жеглов. — Ты тут выруливай с Груздевым, а я пойду еще с Панковым посижу для приличия…
— А с Груздевым попрощаться не думаешь? — спросил я.
— Чего мне с ним прощаться? — холодно сказал Жеглов. — Он мне не сват, не брат…
— Я думаю, перед ним извиниться надо, — нерешительно сказал я.
Глеб захохотал:
— Ну и даешь ты, Шарапов! Да он и так от счастья тебе руки целовать будет!
Мне это не показалось таким смешным — не за что было, по-моему, Груздеву нам руки целовать.
— Мы же невиновного человека засадили, Глеб, — сказал я. — Мы его без вины так наказали…
— Нет, это ты не понимаешь, — сказал Глеб уверенно. — Наказания без вины не бывает. Надо было ему думать, с кем дело имеет. И с бабами своими поосмотрительнее разворачиваться. И пистолет не разбрасывать где попало… — И повторил еще раз, веско, безоговорочно: — Наказания без вины не бывает!
Не понравилось мне это рассуждение, такое чувство у меня было, что все-то он ухитряется наизнанку вывернуть, поставить с ног на голову. И я продолжал упрямо:
— Ты мне мозги не пудри! Я просто по-человечески разбираюсь. Заставили человека страдать? Заставили. Не виноват? Извинитесь: не по своей ведь прихоти сажали, так уж, мол, обстоятельства сложились. Будьте здоровы и не поминайте нас лихом. Это, по-моему, будет по-людски.
Жеглов снова засмеялся:
— Да пойми ты, чудак, что ему наше «извините» нужно не больше, чем зайцу стоп-сигнал. Не в словах суть, а в делах. Вот ты его сейчас отпустишь — это и есть для него главная суть. А слова что? Ерунда! Помнишь, я как-то начал тебе свои правила перечислять?
— Ну?
— Нас перебило тогда что-то. Но сейчас я закончу: вот тебе еще два правила Глеба Жеглова, запомни их — никогда не будешь сам себе дураком казаться!.. Первое: даже «здравствуй» можно сказать так, чтобы смертельно оскорбить человека. И второе: даже «сволочь» можно сказать так, что человек растает от удовольствия. Понял? Действуй! — Он весело хлопнул меня по плечу и направился к двери.
Опять он верх взял, опять я в дураках остался, и такая меня, сам не знаю почему, злость взяла, что крикнул я ему вслед:
— Я еще одно правило слышал — можно делать любые подлости, подставляя человеку стул. Но мягкий… К остальным его присоедини, подойдет, ты слышишь, Жеглов?!
Но он даже не обернулся, до меня донесся лишь скрип его сапог и песня: «…Первым делом, первым делом самолеты…»
Я посидел немного без всякого дела — просто чтобы успокоиться. Часы показывали пять. Хотя в голове плавал какой-то туман, спать уже не хотелось, да к тому же саднили порезы от витрины «Савоя», особенно на лбу. Вдруг я вспомнил, что сейчас должны привести Груздева, а Желтовская сидит в коридоре. Я торопливо выглянул из двери и позвал ее в кабинет; мне вовсе не хотелось, чтобы она видела, как конвой поведет — руки назад — ее мужа.
Она вошла, отупевшая от переживаний, от бессонной ночи, по-прежнему не зная, что ее ждет: ведь Фокс до сих пор оставался в ее глазах поселковым водопроводчиком.
— Разрешите? — И конвоир заглянул в кабинет.
Я кивнул, и он ввел Груздева, всклокоченного, в измятой одежде, в которой он спал на нарах — постели тогда не полагалось. Даже сквозь недельную щетину было видно, что лицо его отечно, бледно характерной землистой серостью заключенного, веки припухли, почти закрывали красные измученные глаза. Груздев глянул на меня, и тут же его взгляд метнулся к женщине — в ней был главный интерес арестованного: кого привели к нему на допрос, что ждет его.
И в тот же миг он узнал жену и бросился к ней. Она поднялась Груздеву навстречу, но он остановился на полпути, с мольбой посмотрел на меня — уже сказалась привычка жить не по своей воле. Я кивнул ему, а конвоиру знаком показал: «Свободен!» — и он ушел. Груздев обнял Желтовскую, на какое-то мгновение они замерли, потом послышались всхлипывания и голос Груздева:
— Не надо, Галочка, нельзя… не надо.
Я не смотрел в их сторону, только чувствовал, как жарко полыхало у меня лицо от невыразимого стыда за то, что я принес этим людям столько горя. Я сидел, отвернувшись к окну, и, может, впервые в жизни думал о том, что власть над людьми — очень сильная и острая штука, и, может быть, именно тогда поклялся на всю жизнь помнить, какой ценой ты или другие люди должны заплатить за сладкие мгновения обладания ею…