пили его, закусывая клубникой и выкуривая сигарету за сигаретой. От ее смеха и болтовни не было отбоя, и она все крутилась вокруг меня: то стул придвинет, то у окошка встанет – в общем, вся из себя энергичная и деловитая. Но Паломита… о, она знала своим движениям цену, равно как и словам. Вытянув длинные ноги, она возлежала в шезлонге, лишь изредка приподнимаясь, чтобы положить пирожное на стеклянное блюдце и одарить меня чутким взглядом голубых глаз. Когда госпожа Клара удалилась на пару минуток по своим делам, я, набравшись духу, подошел к Паломите, взял ее за руку и поцеловал. Она восприняла такое посягательство со спокойствием и достоинством.
Не упомню уже, когда нам пришло в голову, что мы двое любим друг друга. Я стал являться в дом судьи каждодневно – всегда после полудня, в четыре. После дня судебных дел хозяин дома всегда отправлялся на вечер досуга в клуб, так что нас с Паломитой никто не мог потревожить до восьми. Сперва мы пили чай в обществе госпожи Клары, но она всегда в какой-то момент оставляла нас одних. У нее имелись на то одинаковые отговорки: «Извините, мне очень нужно к портнихе!» или «Простите, дети, но ателье уже напечатало пробные снимки – надобно их забрать» – много ль это забот! С легкой улыбкой госпожа выпархивала за дверь; мы тогда шли, по обыкновению, к окну и кивали ей на прощанье.
– Ведите себя хорошо, дети, – кричала она, – мамочка скоро вернется!
Но она никогда не приходила раньше восьми часов.
Мы так мало разговаривали, Паломита и я. Она была такой ленивой и медлительной в каждом проявлении, эта красавица южанка, но в ее лености было что-то божественное, суверенное. Часто она опускалась передо мной на колени, опиралась локтями на мои и взирала на меня; тогда я гладил ее ланиты или читал ей свои стихи.
Или, бывало, она сидела за пианино и играла – в мягкой, терпкой, трепетной манере. Однажды я прижался к ее боку, аккуратно взял ее ногу, снял туфельку и чулок и покрыл сладкую белую ступню пылкими поцелуями.
Она нашла поступок вполне естественным, не найдя в том ничего «из ряда вон» – не то что ты, Лили!
Мы оба любили друг друга, Паломита и я! И ее юная, восхитительная, первая любовь усыпила меня, заставила позабыть обо всем там, в этом киноварном раю, тяжелые турецкие шторы которого едва пропускали маленький солнечный луч. Таково было счастье, которое, смеясь, заключило меня в свои объятия. Я тебе ничего об этом не писал, Лили… о, да разве же я писал тебе хоть раз, будучи счастлив?!.
Но одному другу я рассказал про все это, тебе он знаком, мой милый маленький Чарльз. Хоть с кем-то я должен был тогда поделиться! Я даже заручился его обществом однажды, и в дом на Шлоссенштрассе мы пришли вдвоем. Шампанское тогда разливалось в четыре бокала – я, он, госпожа Клара и Паломита пили за любовь, и моя нежная подруга вдруг обняла меня при всех за плечи:
– О, Ханс, как же ты мне дорог!..
Через каких-то два месяца ее уже ждали там, за океаном, и потому она попросила свою кузину избавить ее от всяческих партий в теннис, гонок, концертов и походов в театр. Подолгу сиживала она дома – наедине с собой… Земский судья удивлялся ее поведению и даже счел, что Паломита, очевидно, страдает от неразделенной любви.
Но любовь ее разделял я.
Восемнадцатого июня я посетил ее в который раз. Госпожа Клара уже удалилась, и Паломита, как обычно, полулежала на диванчике. Мы пожелали друг другу доброго дня, обменялись поцелуями. Вдруг, когда мои пальцы легонько пробежали по ее вискам, она тихонько выдохнула и, похоже, заснула. Я еще несколько раз огладил ее лоб – и вправду спит! Я не практиковал гипноз уже более двух лет, с самого Мюнхена. Там, Лили, если ты помнишь, он был одной из наших постоянных забав!
Паломита спала. Тихонько распустив ее волосы, я зарылся головой в мягкие локоны своей белокурой хозяйки…
Потом зазвенел звонок. Госпожа Клара вернулась; в тот день она осталась с нами. И я снова и снова гипнотизировал Паломиту; она оказалась талантливым медиумом. Каждый приказ она выполняла мгновенно, декламировала, пела, играла – мы могли бы выходить на сцену вместе с увеселительными номерами. Госпожа Клара точно была от нас в восторге.
На следующий день я пришел снова, и когда мы остались вдвоем… легкий нажим руки: «Спи, милая!» – и она откинулась назад, заснула. Для меня это было неизвестным, неописуемо сладким чувством – держать ее спящую на руках.
Бездыханно, недвижимо лежала она… Я целовал ее локоны, ее глаза, губы, руки. И затем – о, я едва ли отдавал себе отчет в том, что делаю! – я распахнул отвороты ее платья и покрыл поцелуями ее белые наливные груди. И каждый день с тех пор я усыплял ее, если только мы оставались одни, – каждый божий день.
Двадцать четвертого июня солнце так палило в небе, так ярилось. В этот день кровь кипела во мне, как никогда. И вот я вновь у Паломиты, госпожа Клара уходит, прелестная девушка засыпает в моих руках. Тогда-то все и случилось. Я раздел Паломиту донага – она приняла это безропотно. И я, осмелев, забрал ее трепетную невинность…
Она не сопротивлялась, ее глаза были закрыты. Только один слабый вскрик сорвался с ее губ, как у сраженной лани, которую моя пуля настигла давным-давно во время охоты.
С тех пор я редко наблюдал Паломиту бодрствующей. Навещая ее и только улучая момент, я гипнозом уводил ее в сон.
Через два дня я повелел ей:
– Ты слышишь меня, милая? Я хочу, чтобы сегодня ночью ты пустила меня к себе. Тебе нужно добиться, чтобы ключ от дома попал к тебе до того, как уйдешь в свою спальню. Слышишь? Этой ночью ты возьмешь ключ, привяжешь его на длинный шнур и спустишь в окно. Двери оставь незапертыми. Оставь также свет в своей спальне, чтобы я видел, что ты ждешь меня. Ты слышишь, что я тебе говорю? Ты – все – это – должна – сделать!
Паломита дрожала, ее обнаженное тело трепетало в моих руках.
– Ты меня услышала? Ты сделаешь это?
Ее «да» прозвучало неохотно, принужденно. Но я не придал тому значения.
Около двенадцати я поспешил на Шлоссенштрассе. Я взглянул вверх – в окнах горел свет. Я перелез за ограду, миновал палисадник. Из окна ее спальни свешивался