Юноша покачал головой, и во взгляде его промелькнуло почти извинение.
— Мне уже не выкарабкаться, мистер Реардэн… Не стоит обманывать себя… Я знаю, что со мной все кончено. –
Затем, чтобы покончить с приступом жалости к самому себе, он прибавил, словно цитируя заученный урок, отчаянно стараясь придать своему голосу прежние интонации циника-интеллектуала: — В чем дело, мистер Реардэн?.. Человек — это только совокупность… определенных химических элементов… и смерть человека… в принципе ничем не отличается от смерти животного.
— Ничего поумнее не придумал?
— Да, — прошептал тот, — пожалуй, придумал. — Он обвел взглядом темноту вокруг и вновь вернулся к Реардэну, глаза приняли беспомощное, мечтательное и по-мальчишески удивленное выражение. — Я знаю… это чепуха, все то, чему они нас учили… все, что они говори ли… о жизни и… о смерти… Умирание с точки зрения химии… действительно ничего не значит, но… — Он помолчал, и весь его отчаянный протест нашел выражение лишь в напряженности голоса, зазвучавшего очень глухо: — Но для меня это не так… И… я думаю, для животного это тоже не так… Но они говорят, что ценностей не существует… есть только социальные традиции, условности… но не ценности! — Его рука инстинктивно потянулась к ране на груди, как будто пытаясь удержать то, что он терял. — Нет… ценностей.
Потом его глаза раскрылись шире, и он произнес неожиданно спокойно и совершенно искренне:
— Мне хочется жить, мистер Реардэн. О Боже, как мне хочется жить! — Он говорил спокойно, хотя чувства обуревали его. — Не потому, что я умираю… а потому, что я только сегодня открыл, что это значит — действительно быть живым… и… это странно… Знаете, когда я это обнаружил?.. В офисе… когда подставился… сказал этим подонкам, чтобы убирались к черту… Есть… так много вещей, которые я хотел бы узнать раньше… но… что ж, снявши голову, по волосам не плачут. — Он перехватил невольный взгляд Реардэна на примятые сорняки и добавил: — Или по чему-то другому, мистер Реардэн.
— Послушай, малыш, — ровным голосом проговорил Реардэн. — Я хочу, чтобы ты оказал мне услугу.
— Сейчас, мистер Реардэн?
— Да. Сейчас.
— Боже, конечно, мистер Реардэн… если смогу.
— Ты оказал мне сегодня вечером большую услугу, но я хочу попросить тебя о большем. Ты сделал большое дело, выдираясь из этой кучи шлака. Не хочешь ли ты сделать кое-что потруднее? Ты пошел на смерть, спасая мои заводы. Не хочешь ли ты попытаться жить для меня?
— Для вас, мистер Реардэн?
— Для меня, потому что я тебя об этом прошу. Потому что я этого хочу. Потому что нам вместе еще долго карабкаться до вершины — и тебе, и мне.
— А разве… разве для вас это имеет значение?
— Имеет. Можешь ли ты сейчас сказать себе, что хочешь жить, как тогда, лежа на груде шлака? Что хочешь продержаться и продолжать жить? Хочешь ли ты бороться за это? Ты хотел участвовать в моей битве. Хочешь ли ты участвовать в этом со мной, в нашей первой общей битве?
Он почувствовал прикосновение руки молодого человека. Оно передало страстное желание ответить, но голос смог только прошептать:
— Я попытаюсь, мистер Реардэн.
— А теперь помоги мне доставить тебя к врачу. Расслабься, успокойся и позволь мне поднять тебя.
— Да, мистер Реардэн. — Внезапным усилием он рывком приподнялся, чтобы опереться на локоть.
— Спокойней, Тони.
Он увидел, как на лице юноши промелькнуло подобие его прежней счастливо-нагловатой усмешки:
— Тони… Так я перестал быть для вас величиной относительной?
— Да. Ты величина абсолютная.
— Да, теперь я уже знаю несколько абсолютных величин. Вот первая. — Он указал на рану в груди. — Это ведь абсолютно, правда? — Он продолжал говорить, пока Реардэн очень медленно и осторожно приподнимал его, продолжал, будто нервная напряженность слов служила своеобразным наркотиком, уменьшавшим боль: — И люди не могут жить… если паршивые подонки… вроде тех, в Вашингтоне… безнаказанно творят такие дела… как то, что они затеяли сегодня… Если все станет вонючей подделкой… и не останется ничего настоящего… и никто не будет ничем… люди не смогут так жить… И это абсолютно, правда.
— Да, Тони, это абсолютно.
Реардэн так же медленно, осторожно поднялся на ноги; он видел, как спазмы боли искажали лицо парня, пока он, как ребенка, пристраивал его поудобнее у себя на руках; но конвульсии перешли в еще одно подобие прежней нагловатой усмешки, и парень спросил:
— И кто сейчас Наш Нянь?
— Полагаю, что я.
Реардэн сделал первый шаг вверх по крошившейся под ногами земле, тело его напряглось, чтобы принять на себя все толчки, угрожавшие его хрупкой ноше, чтобы обеспечить продвижение вперед там, где некуда было устойчиво поставить ногу.
Голова юноши опустилась на плечо Реардэна; робко, как будто стесняясь собственной бесцеремонности, Реардэн наклонил голову и прижался губами к его грязному лбу.
Парень дернулся и приподнял голову в недоверчивом и протестующем удивлении.
— Вы знаете, что вы сделали? — прошептал он, словно не мог поверить в то, что это значило для него.
— Опусти голову, — произнес Реардэн, — и я сделаю это снова.
Голова юноши опустилась, и Реардэн поцеловал его в лоб; этим он выразил признательность отца сыну, принявшему свой первый бой.
Юноша спокойно лежал у него на руках — лицо спрятано, руки обвили шею Реардэна. Потом совершенно беззвучно наружу стали прорываться лишь слабые, размеренные толчки — они-то и подсказали Реардэну, что юноша плачет, плачет оттого, что приходилось признать и смириться с тем, что ему никак не выразить словами, не найти их для передачи того, что он испытывал.
Реардэн продолжал свой медленный подъем наверх, шаг за шагом в неизвестность, стараясь, чтобы его походка оставалась ровной, несмотря на заросли пыльных сорняков, металлолом — хлам прошлого. Он продолжал идти к той линии, которую прочертило багровое зарево его заводов, чтобы обозначить конец оврага, возвышавшегося над ним. Он шел плавно, неторопливо, но в его движениях ощущалась ярость воина в разгар битвы.
Он не слышал всхлипываний, но ощущал ритмичные толчки и сквозь ткань своей рубашки вместо слез чувствовал тонкую теплую струйку, вытекавшую из раны в ритме этих толчков. Он знал, что напряжение его тесно сомкнутых рук заключало в себе единственный ответ, который теперь мог услышать и понять юноша, и держал это трепещущее тело так, будто сила его рук могла передать часть его жизненной силы артериям, биение крови в которых становилось все глуше.
Потом рыдания прекратились, и юноша поднял голову. Лицо его казалось тоньше и бледней, но глаза сияли, пока он, глядя на Реардэна, собирался с силами, чтобы заговорить.
— Мистер Реардэн… я… я вас очень люблю.
— Я знаю.
У юноши уже не хватало сил улыбнуться, но улыбка светилась во взоре, которым он смотрел в лицо Реардэна — лицо человека, которого он, сам того не подозревая, искал всю свою короткую жизнь, искал как воплощение его системы ценностей, о которой он ничего не знал.
Затем голова его вновь упала, но на лице уже не осталось боли, только рот принял умиротворенное выражение, по его телу пробежала легкая судорога, подобная последнему протестующему крику, — а Реардэн продолжал медленно идти, не изменив размеренности своей походки, хотя знал, что осторожничать уже ни к чему, потому что то, что он нес, стало тем, чем учителя юноши считали человека — совокупностью химических элементов.
Он шел так, будто участвовал в похоронной процессии, отдавая последнюю дань юной жизни, угасшей на его руках. Он чувствовал гнев такой силы, который нельзя было охарактеризовать иначе, чем желание убивать.
Это желание было направлено не на неизвестного негодяя, пославшего пулю в мальчика, или чиновников-бандитов, нанявших негодяя, чтобы это сделать, а на учителей мальчика, которые привели его, безоружного, под бандитскую пулю, — против этих мягких, не склонных к насилию убийц из учебных классов, которые, не будучи способными ответить на вопросы детей, стремившихся прикоснуться к разуму, находили удовольствие в том, что калечили юные умы, доверившиеся их попечению.
Где-то, думал он, живет мать этого мальчика, которая, дрожа от страха, наблюдала, готовая кинуться на помощь, за его первыми, еще неверными шагами, когда учила его ходить, которая с ювелирной точностью высчитывала, чем и когда его кормить, фанатически подчинялась последнему слову науки в отношении его диеты и гигиены, защищая его неокрепшее тело от заразы, — а затем отослала, чтобы он превратился в измученного неврастеника, людям, которые учили его, что разума не существует, а мыслить не надо и пытаться. Если бы она кормила его отбросами, думал Реардэн, подмешивала в его пищу яд, это было бы менее жестоко и губительно.