руках. Она стойко, как истая историчка-консерватор, не доверяла ничьим благостным словам (перестала доверять), тем более мужниным; она каждый раз понимала его, его подлинную человеческую суть, все меньше, чем больше, как жена, общалась с ним. Невозвратно время. Да не судима избранность судьбы. Лекарства нет для лечения хронического супружеского разномыслия. Изюминка как раз в том, чтоб не залечить его. Ни под кого.
Нынешняя ссора вышла – Павел полагал, – может быть, потому, что он после ночи, и проспавшись вполне нормально, позевывал отчего-то, точно от острой нехватки кислорода в организме. Оттого, видимо, так заклинило в нем механизм переработки его дум пустых, неразрешимых, сколько он ни старался осмысленней и напряженней думать о чем-либо нужном. От него-то самого ничего уже не зависело сейчас, и все. Видимо, просто дьявол недумающий сидел в нем и правил им.
И то: осознанно Павел считал себя обязанным быть правым перед женой почти во всем, как вполне настоящий мужчина, законный преемник и продолжатель мужского абсолюта в жизни, иметь веский голос, быть непреклонным перед слабым противником – женщиной. Тут вовсе ничего не значило, что шла война. По его понятию, мудрость в таком мужском противостоянии заключалась в непризнании при этом никакой своей неправоты, что бы ни случилось; причем он не исключал из этого и даже факта своей супружеской неверности, о чем Яна доподлинно знала (он переспал с ее родной сестрой). Ну и что такого! В его саморассуждениях на этот счет в том, конечно же, могла быть виновата лишь жена: она сама допустила промах. Она ведь прекрасно знала, что он, молодой горячий мужчина испытывал постоянную физическую неудовлетворенность в постели с ней, однако оставалась ледышкой театрализованной, экзальтированной почитательницей искусства – с ахами, с вздохами попусту, умилением перед чем-то ненастоящим, напридуманным кем-то.
Да что возьмешь от женщины упрямо-глухой, нелюбвеобильной? Хотя и очень порядочной, разумной: она пока жила без скрипучего комплекса-желания пугать разводом. Была в том бессмысленность? Она оказалась как-никак старше Павла на пять лет, отчего вроде бы и оказалась привязанной к нему, если не навечно, то наверняка надолго. Добровольно, выходит, привязанной. Как в наказание.
И Павел это однозначно и хорошо усвоил. Наверное, еще потому-то он с каких-то пор вполне освоился с ролью некоего командира в своей семье и потому-то считал себе вправе поступать и думать, и судить-рядить, повышая голос, по своему хотению, а правоты жены никак не признавал (лишь иногда), так как в большей степени замечал ее бестолковость в делах будних, ежедневных. По его мнению, она сильна была в теории, а не в практике, что вовсе не одно и то же – никак несравнимо.
– Вот заботушка у нас хуже губернаторского, – сказала Яна при сборах в отъезд. – Только бы не попасть нам, Павлуш, в пекло, не обмишуриться… Пообомнут тогда нам бока.
– Лихо – не впервой, не боись, – успокоил Павел. – Пообомнемся чуть – ну и что из того? Лишь бы не смертельно… Если что – вернемся. Забираться далеко не будем.
– «Дай черту палец, он и руку откусит», – немцы говорят. Верно про себя самих. Вон как они враз порешили чехов, поляков, бельгийцев и французов. Заграбастали… Не шутили…
– Слушай, мать: не ломай ты голову над мировыми проблемами. Сами верхи не могут разобраться. Я сказал: вернемся в случае чего… Я решил – и перерешовывать не буду!
– Ты же, Павлик, извини, удивляешься на поступки немцев-нелюдей, а ведь сам бываешь неправ, что знаешь хорошо, но действуешь по неправоте, не исправляешься, – уколола она его по-тихому, и он даже осекся, притих. Хлупал глазами.
– Успокойся! Не сопи!
Яна язык пожевала, и все, как бывало при праведном гневании Павла. Поджала губы, знавшие мало помады (и без того были хороши). Не сопротивлялась долго. Трясла кудряшками вороновых волос. Бессильная. Она чаще, огрызаясь для порядка, безуспешно – воспитательно призывала мужа к благоразумию и смирению – качеству характера, которое он не признавал.
Однако Павел нисколько не обеспокоился, когда они фактически спонтанно – наугад сразу поехали на поиски подходящей дачки, ничего заранее не разведав, не прикинув, что и как, уже с Московского вокзала. Это Павел мог позволить себе: на него, как на незаменимого специалиста на военном заводе, распространялась известная бронь, автоматически освобождавшая его от призыва на службу в армию; он вследствие этого находился при семье по месту жительства (пока здесь существовал завод) – существеннейшая, значит, поблажка для него, позволявшая ему не бояться резких осложнений в жизненных обстоятельствах, пока действует эта бронь. Так что по этому поводу он, разумеется, покамест не напрягался умом излишне. Все у него шло еще не худо. А предвидеть нечто существенное в жизни ему не было дано. Отнюдь.
Где-то второпях какой-то добряк надоумил их доехать до местечка Нечеперть, что они и сделали. Здесь высыпали из вагона как горох из стручка. Очень скоро и задешево сняли приличную комнатушку в доме местного приветливого финна, очень, видать, хозяйственного мужика, странно уверенного в себе по нынешним суровым временам. На вид он был здоровым, как початок спелой кукурузы против квелых приезжих горожан-заморышей, еще нисколько не обветренных, не то, что подрумяненных.
Непередаваемая прелесть зеленого окружья изб, сараев, извивы атласных участков и полей с цветными пятнами перемещавшейся скотины тотчас оживило Павла, который распрощался два десятка лет назад с такой же нивой и уютом в родном новгородском селе Грибули, и так всколыхнуло его воспоминание о том. До боли. Ему сразу все понравилось. Сама местность и достойный вид местных жителей его как-то успокаивали. Он словно не случайно привез с собой верный патефон с набором любимых пластинок с замечательными лирическими песнями, исполненными большими советскими артистами. Степины еще не успели разложить все вещи в комнате, а он, Павел, уже завел первым делом патефон, запетушился небеспричинно. Глаза у него заблестели азартно. Как же!
Взросла, обжигающе хороша собой была синеглазая дочь хозяев Лайла, ходившая так мягко, легко, точно летавшая, не проминавшая и травинок, радужно вступающих в свет.
Лайла частенько потом просила лепечущим голоском поставить на патефонный диск пластинку с песней либо Козина, либо песню Шульженко «Синий платочек», либо романсы Церетели. Причем она и сама полунапевала иной раз, заряжая настроение присутствующих. Как нечто несбыточно-трогательное в эти дни звучали слова романсов:
«О, милая, не жди меня напрасно
Поймешь прекрасно…»
«Снова пою
Песнь свою
Побудь со мной…»
Это-то все было, когда уже в отдалении и здесь слышно голосили женщины по отправлявшимся на фронт призываемым защитникам страны. Причем парадоксально было то, что по тем мужчинам и парням,