Княгиня Лович, которая еще до того покинула Бельведерский дворец, наотрез отказалась переждать события в безопасном месте и покинуть цесаревича. Убедить ее было невозможно, и теперь она ехала в карете рядом с Константином, который сопровождал ее верхом. «Прощай, Варшава! Брест протягивает нам руки», — сказал цесаревич в совершенно несвойственной для него приподнятой, романтической манере, окидывая последним взглядом столицу.
Он не просто навсегда покидал любимый город — подобно своему отцу, Павлу Петровичу, названному однажды Пушкиным «романтическим императором», Константин вступал в последнюю, самую печальную и, кажется, самую «литературную» эпоху своей жизни, на глазах превращаясь в романтического изгнанника, покинутого, преданного, в странника, гонимого по свету злым роком и ничтожными людьми, — с неизбывной печалью в груди, с горькой обидой в сердце. Когда-то сияние романтического ореола увидели над его головой Пушкин и Бестужев-Марлинский, но оба не были совершенно искренни, обоими руководил расчет; и только теперь судьба Константина, уже без натяжек, могла быть прочитана как судьба романтического персонажа, но не в героической, а в трагической его ипостаси. Та же перемена произошла с любимцем романтиков Наполеоном, в жизненной, а затем и в литературной реальности превратившимся из владыки полумира, из сверхчеловека, не знавшего препятствий, в покинутого узника острова Святой Елены, «изгнанника вселенной». Недаром спустя всего несколько дней после ухода из Варшавы депутат польского временного правительства Валицкий сравнил Константина именно с Наполеоном.
«Я не могу глубоко не чувствовать неблагодарности 4-го линейного и саперного баталионов, которые пользовались моим расположением; они доказали мне, что благодарность — слово, лишенное смысла», — заметил великий князь в беседе с депутатом. «По крайней мере, ваше высочество, — отвечал тот, — чувство это очень редкое, и Наполеон, покинутый своими генералами и преследуемый владетельными особами, делу которых он оказал так много услуг, мог бы быть тому подтверждением»{528}. Валицкий, правда, тут же поправился и сказал, что сравнение не слишком удачно: поляки мало похожи на предавших императора генералов, но слово уже вылетело — Наполеон.
СТРАННИК
Из воспоминаний«Была темная ночь и накрапывал дождь, когда подъехала к этому домику карета с княгиней и великий князь верхом со свитою. В домике все спали, и можно себе представить испуг и изумление сыровара, когда на стук в двери встал он, сонный и полуодетый, и, с ворчанием отпирая дверь, увидел перед собою великого князя с княгинею, а за ними генералов, входящих в его скромные покои. В этом-то домике, сделавшемся историческим, поместился великий князь с княгинею в двух комнатках. Затопили камин, поставили самовар, и, при свете двух сальных огарков, их высочества отогревались и пили чай»{529}.
Ранним утром следующего дня генерал Даниил Александрович Герштейнцвейг, прискакавший в Вержбу со своей батареей конно-легкой артиллерии, предложил великому князю погасить революцию в несколько часов. Быстрая атака могла рассеять бродившие по городу толпы черни и заставить повиноваться восставшие войска, число которых приближалось к четырем с половиной тысячам — не слишком много против семи тысяч русских, а также хранившего верность польского конно-егерского полка, части гренадерских рот полевых полков и гвардейских гренадеров{530}.
Великий князь от услуг генерала Герштейнцвейга отказался. Он предпочитал верить своему адъютанту, племяннику Адама Чарторыйского Владиславу Замойскому, уверявшему цесаревича, что возмущение началось из-за распространившегося по городу слуха, будто бы русские режут поляков. Сомнительно, чтобы сам адъютант верил в эту версию, на протяжении всего восстания он вообще пытался удержаться на двух стульях сразу и стать посредником между Константином и восставшими. Но цесаревич Замойскому поверил и решил, дабы рассеять лживый слух, продемонстрировать полякам свою доброжелательность. А значит, не противостоять им, не касаться их и пальцем. Такая политика, по мнению Константина, вполне могла опровергнуть опасное и ложное мнение. Окончательное же усмирение бунта, который цесаревич называл не иначе как polska klotnia («польская драка») — дело польской администрации, Административного совета, но никак не брата государя. Константин не сомневался, что польские войска вскоре образумятся и сохранят верность присяге, — сообщения о взбунтовавшемся 4-м полке, нескольких гренадерских ротах с гвардейской конной артиллерией его по-прежнему ни в чем не убеждали.
Многим казалось, что в те решительные для Царства Польского и для него самого дни цесаревич вовсе утратил волю, если не рассудок. Это не совсем так. Просто воля его и все силы души были направлены на осуществление задач, которые в тот момент мало кому могли показаться разумными.
Константин Павлович вновь совершенно сознательно отказывался быть прозорливым политиком, расчетливым стратегом, предпочитая оставаться частным человеком, живущим в теплом кругу большой, по преимуществу польской, семьи. На родственников же руку не поднимают. На них воздействуют кротостью и лаской. Именно эти чувства и диктовали Константину ближайшие цели: любыми средствами избавить взлелеянную им польскую армию от порчи, оградить ее от участия в войне с русскими — во-первых. Уберечь не только армию, но и вообще польский народ от физического и политического уничтожения — во-вторых. Наконец, сохранить собственное положение в Царстве Польском, а как наступит час, спокойно умереть в Бельведерском дворце на руках близких — в-третьих. Однако цели эти никак не согласовывались с действительностью, обстоятельства требовали, чтобы цесаревич оставался фигурой политической (хотя бы для того, чтобы в перспективе сохранить жизни тысяч людей — в том числе жизни любимых поляков), и отказ его прислушаться к этому очевидному требованию, собственно, отказ от ответственности, привел к самым печальным последствиям.
Из Варшавы приходили неутешительные вести — город пережил одну из самых жутких в своей истории ночей. Польские генералы Трембицкий, Гауке, Блюмер, Потоцкий, оказавшие сопротивление народу и солдатам, были убиты. Потоцкого буквально растерзала толпа; тело расстрелянного в упор Блюмера повесили на фонарном столбе. По случайности погиб и числившийся в пламенных патриотах генерал Новицкий — подпрапорщики, стрелявшие в него, не разобрали хорошенько его фамилии, перепутав его с другим, ненавистным им человеком и не разглядев в темноте его лица. Арсенал был захвачен, оружие свободно раздавалось народу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});